Мне было тогда лет восемь. Серебряная девушка, застывшая, странно красивая и ломкая, поразила меня. Я не мог понять, как это может быть. Мне казалось, что это нельзя — вот так вот красить живых людей, к тому же девушек, юных и красивых, прямо по живому, как какую-нибудь вещь, — по нежной их коже, по лицу, шее, рукам...
Меня захлестнула тогда какая-то странная тоска, и я стоял и смотрел, смотрел, вытаращив глаза, на нее, живую и неживую одновременно... Мне все казалось, что ее заколдовали. Я переполнялся детской жутью, набухал ею до ушей, и ночами мне снились кошмары: злой колдун превращает нежную принцессу в статую.
Ее спасение стало моей навязчивой идеей, и я изрисовывал неуклюжими силуэтами тетрадь за тетрадью.
***
... Все это пронеслось у меня в голове, когда сквозь стекло машины я вновь увидел серебряную фигурку.
Нога моя сама надавила тормоз, я припарковался и вышел, не веря своим глазам.
Конечно, это была совсем другая девушка. Просто она стояла на том же бульваре, на том же месте — у каменной балюстрады — и вокруг нее была такая же толпа с фотоаппаратами. И под балюстрадой было такое же серебряное ведерко с монетами и купюрами.
Все совпало, и я вдруг окунулся в детство, как мсье Бретодо из «Амели». Только я теперь был другой — большой и бородатый; и я мог разглядывать ее, сколько угодно, и никто не торопил меня.
Девушка была совсем молоденькой. Она изображала француженку с зонтиком: на ней было старомодное платье с оборками, застывшее, как жесть, и маленькая кружевная шляпка, наклоненная ко лбу по моде времен Мопассана. Лицо, шея, уши, голые руки и плечики ее были выкрашены блестящей краской, из-под платья выглядывала туфелька с помпоном и часть закрашенной ножки, под шляпкой вздымался парик с высокой прической. Все было густо пропитано серебрянкой, как смолой. Под ресницами, слипшимися от краски, были видны карие глаза, старательно-застывшие, как живые пуговички. Девушка меняла позы, одну прелестней другой, двигаясь при этом, как кукла на шарнирах. Она великолепно владела своим телом...
Вокруг сыпались вопросы:
— А она живая? А как смыть эту краску? А это не вредно? А сколько можно так стоять без движения? А зачем это? А под одеждой тоже все покрашено?..
Мне не хотелось уходить. У меня был выходной, и на дворе была весна, жаркая, отчаянная, как иногда бывает в мае. Я глазел на девушку-статую, принимавшую позу за позой, и чего-то ждал. Чего — и сам не знал.
Вдруг позади нее я увидел какого-то старика.
Что-то в нем насторожило меня — я даже и не понял, что. Старик как старик. Только выражение лица странное: хитрое, как у фрицев в старом кино.
Он приближался к девушке со спины, и та не видела его. Подойдя ближе, он вдруг стал тянуться к ней какой-то штукой, похожей на кривую палку или жезл. Казалось, что его палка — сачок, и он хочет поймать им девушку, как бабочку.
В голове у меня вдруг мелькнула тень какого-то воспоминания... Не успев понять, что к чему, я вдруг крикнул:
— Девушка! Статуя! Сзади! Сзади!
Статуя оглянулась, вскрикнула — и слетела с постамента. Старик ринулся за ней.
— Эй, уважаемый, в чем де... — я догнал его, но тут же упал, отброшенный резким толчком. Другие люди, пытавшиеся остановить его, отлетали и падали, как я. Старик почти настиг девушку...
События развивались стремительно, как в боевике. Меня вдруг осенило: я сиганул к своей машине, открыл переднюю дверцу...
— Девушка! Сюда! В машину! Синяя! Вот здесь, слева! И закрывайтесь! Девушка!..
Удивительно, но она услышала меня и подбежала к машине. Старик бежал следом за ней, но я изловчился и подставил ему подножку. Он грохнулся на мостовую, выронив свою палку, а я, не соображая, что делаю, подхватил ее и прыгнул в машину. Девушка была уже там.
Я дал газу — и мы рванули вперед. Какое-то время старик бежал за нами, выкрикивая что-то, но быстро отстал.
***
Все это заняло не более минуты. Мы мчались во весь опор, и я пытался осознать, что произошло.
— Все. Уже не догонит, — сказал я, чтобы что-то сказать. Девушка молчала, глядя прямо перед собой. Губы ее дрожали.
— Кто это? Ваш родственник? Прямо маньяк какой-то. По-моему, вы испугались. Чего так бояться? А у него что, электрошокер? Долбануло конкретно... Странноватый дедуля!
— А? Что? — она посмотрела на меня, нервно рассмеялась и закрыла лицо руками.
— Странноватый дедуля, говорю. Кто это?
— Это... это... Как вам сказать... Нет, я не могу сказать! Не могу...
Голос не слушался ее, и она прокашлялась.
— Ну ладно. Не могите. Куда едем-то?
— А?
— Куда едем, говорю?
— Не знаю... Уфффф! Я ведь даже спасибо не сказала. Вот дура! Спасибо вам! Вот дура! — она тронула меня своей серебряной рукой и тут же отдернула ее. — Я вам тут все запачкаю...
— Да ладно. Это фигня. Это даже хорошо. Будет все такое блестящее, серебряное, как вы. Куда доставить вас в таком виде — вот вопрос!
— Ой... Спасибо вам! Не беспокойтесь, я вот прямо тут могу выйти, не беспокойтесь... Я не буду вас напрягать... Спасибо вам...
На несколько секунд воцарилась тишина. Затем я сказал:
— Так нельзя. Вот так вот сразу выйти. Это неправильно.
— Почему?
— Ну... Я даже не знаю, как вас зовут...
— Майя.
— Майя? А я обыкновенный Рома. А давай на ты?
— Давайте... давай.
— Вот и познакомились. А что, тяжело вот так вот в краске ходить?
— С непривычки странно... а так ничего.
— А ты давно уже?
— Давно... то есть вот так, на бульваре — второй раз только... Я подрабатываю... Вообще я актриса, играю в театре. Театр «Пигмалион», знаешь? Он недавно открылся. Но на квартиру не хватает, приходится подрабатывать...
— А ведь ты весь свой заработок на бульваре забыла.
— Да. Вот забавно!..
Было такое чувство, что я попал в кино — и непонятно, что произойдет через секунду. Я не задумывался, куда еду, и мы колесили по городу, как в карусели, накатывая уже третий круг. Водители пялились в окна, высматривая, кто это такой со мной сидит.
— ... А давай выйдем тут? Смотри, какая благодать! Ты ведь не спешишь? Заодно и перекусим.
— Что? Прямо вот так? — Майя рассмеялась, показав на себя.
И мы вышли в буйную зелень парка.
— Не наешься краски? — спрашивал я, наблюдая, как Майя жадно поглощает шашлык. Черт подери, какое все-таки приятное занятие — угощать девушку, голодную, как тигр!
Она сидела напротив меня. У нее было нежное, нервно-переменчивое лицо, на которое хотелось смотреть долго, как на воду или на огонь. Майя казалась худенькой, но я видел, что краска, сверкающая на солнце, зрительно утоньшала ее тело, делая его хрупким и ломким. Ее платье оттопыривалось вперед, открывая закрашенный верх тугой груди...
На нас, конечно, пялились, как на инопланетян. Майя выглядела эффектно: ее кожа блестела и играла на солнце, как настоящее серебро. Люди смеялись и фоткали нас; и потом, когда мы гуляли по аллеям, за нами тащился эскорт зевак.
— Не смущает народная любовь? — спрашивал я.
— Ничего, даже весело, — смеялась Майя, отвешивая зевакам церемонные поклоны. — Актриса не должна стесняться, когда на нее смотрят. Это отличный тренинг...
— А когда можно будет на тебя пойти?
— Вот как раз завтра премьера... Ой! Но тебе туда лучше не надо. Не ходи, ладно? И зачем я тебе сказала?
— Приду, конечно, — и не надейся, что не приду.
— Да? Тогда я тебе контрамарку на входе... Скажешь, что это ты. Только...
— Что?
— Ничего. Увидишь. — Майя рассмеялась, закрыв лицо руками.
— Может, снимешь парик? Солнышко вон какое!
— Это не парик. Это мои волосы, только в краске...
— А какого они цвета без краски?
— Рыжие. Натуральные, без хны. Я природная рыжая бестия, — смеялась Майя, показывая жемчужные зубки. — Никто не верит, что это мой цвет. И ты не поверишь — завтра, когда увидишь... Мне вообще редко верят. Не верят, что я актриса, не верят, что мне восемнадцать лет... Когда меня нашли на улице — семь или восемь лет мне было, — не верили, что я забыла свое имя... Забавно, правда? Доктора потом сказали, что у меня амнезия. Они говорили, что она пройдет когда-нибудь, — но я так и не помню, что было до семи лет... Никто не знает, как я попала на улицу, где моя семья, мои родители... Помню себя вот с этого момента: меня нашли, кормят, купают... Меня назвали Майей, потому что нашли в мае. И день этот объявили днем моего рождения. Потом я жила в приюте... Там хорошо на самом деле, меня очень любили все — и воспитатели, и дети. Там ведь все дети бездомные... Это приют при одной американской церкви. Там же я стала учиться. И чуть ли не сразу полезла в актрисы. В восемь лет я уже изображала статую, а потом играла там, наверно, в двадцати спектаклях, — сама же их и ставила. А потом к нам приехал Фауст Агриппович. Маэстро Брокенберг. Он ездил по приютам и отбирал талантливых детей. И сразу выбрал меня. И предложил жить у него и учиться в его студии. И все бесплатно! Я была потрясена... Я...
Ее карие глаза, тревожные и удивительно красивые, были похожи на прозрачные камни — берилл или кошачий глаз. Глубокий цвет, игравший на солнце, странно оттенялся белесым металлом краски, покрывавшей веки, ресницы и всю кожу.
... Незаметно стемнело. Майя бурно жестикулировала и мотала головой, как щенок; ее волосы, пропитанные серебрянкой, растрепались, и на лоб свесились окрашенные пряди, которые она постоянно теребила, пытаясь заправить за ухо.
— А ну давай-ка... — я подошел к ней и уложил, как мог, ее волосы. Они были жесткими и липкими от краски. Я провел перепачканными пальцами по лицу, сделав себе «глаза зомби», и Майя смеялась, доверчиво глядя мне в глаза.
Луна, вышедшая из-за облаков, освещала ее призрачным светом, отблескивая в матовом серебре краски. Майя казалась волшебным призраком или миражом. Я нагнулся к ней, коснулся губами ее лба...
— Ты такая при луне... — сказал я, чтобы оправдаться.
— Только при луне? — рассмеялась Майя. Она волновалась.
— Нет. Не только, конечно. Я глупость сморозил, да?
— Ну что ты!... Но это не я, это статуя. Это моя роль...
Мы стояли друг против друга, и я снова и снова целовал ее в лоб, шершавый от краски. Потом она тихо сказала:
— Мне нужно рано лечь спать. Завтра премьера...
Я не обиделся. По дороге мы молчали и трогали друг друга шершавыми руками. Она шла, слегка пританцовывая и отвешивая гибкие поклоны невидимой публике. Луна освещала ее мерцающее личико и улыбку.
... Когда мы прощались у ее дверей, она взяла мою руку, подержала в своей руке и шепнула:
— Спасибо. Мне завтра будет легко играть.
— Можно обнять тебя? — спросил я.
— Можно. Не испачкайся, — еще тише сказала она, и я осторожно и нежно, как мог, обнял ее за серебряные плечи.
— ... Дзиннь! — из кармана вдруг выпал жезл, похищенный у старика. Я и забыл о нем. Падая, он сверкнул странным голубым огнем.
Майя вскрикнула и отскочила как ошпаренная.
— От... откуда это у тебя?!...
— Чего ты снова так испугалась?! Ну чего? Эту штуку выронил тот старикан — про которого ты не хочешь мне рассказать. Я совсем забыл о ней... Ну чего, ну чего ты?
Мне было досадно. Я подобрал жезл, светящийся стр
анным голубоватым светом. Он был из легкого металла, в форме вытянутых завитков. Вид у него был древний, как из музея.
— Интересно, как он светится? Фосфор? И что это за штука?
Майя робко подошла...
— Дай мне его. Пожалуйста... — тихо попросила она.
— На. — Я недоуменно протянул ей жезл. — А зачем он тебе?
— Я... я потом тебе расскажу. Я обещаю. Потом, хорошо?
Вздрогнув, она взяла у меня жезл, медленно поднесла его к себе... Губы ее сжались, будто она делала что-то опасное. Подняв глаза на меня, она сказала:
— Спасибо тебе, Рома. Ты и не представляешь...
— Конечно, не представляю. Ты ведь молчишь, как партизан. Да уж, загадочность — лучшее оружие женщины...
— Спасибо! — повторила Майя, покачав головой.
Она потянулась ко мне, обняла и тихо чмокнула в щеку, а затем и в губы, оставив на них горьковатый привкус краски.
***
Театр «Пигмалион» оказался маленьким подвалом в старом дворике. В зале было от силы 50 мест, но все они были заняты, и еще человек 15 стояли в проходе: театр явно пользовался популярностью.
У входа я увидел большую афишу: «Премьера! Спектакль Фауста Брокенберга «РЫЖАЯ БЕСТИЯ». В главных ролях Фауст Брокенберг и Майя Найденова».
Усевшись в первом ряду, под кондиционером, от которого веяло прямо-таки арктическим холодом, я принял позу знатока. Вскоре погас свет, заиграла тихая музыка — и из нее как-то сам собой пророс голос, говоривший без надрыва, будто бы безучастно, но пронзительно-интимно, — голос, в котором я не сразу узнал Майю...
... Я очнулся только тогда, когда зажегся свет и вокруг меня гремели аплодисменты. Простая, немудреная история героини, на людях — Рыжей Бестии, насмешливой и упрямой, а наедине с собой — одинокой, печальной девушки, в чем-то наивной и смешной, в чем-то трогательной до слез, осела у меня в душе, и в антракте я не ввязывался в обсуждения, отойдя в сторонку. Я думал о Майе, о том, как зал отзывался на каждый ее взгляд и улыбку, о том, какая она славная и цветущая без краски, о ее невероятных волосах и веснушках, то ли нарисованных, то ли нет...
Во второй картине Рыжая Бестия переодевалась ко сну, и зрители, случайные свидетели ее вечернего туалета, смотрели, затаив дыхание, на ее тело, до которого можно было дотянуться рукой.
Неторопливо, не видя и не слыша ничего, кроме своего уединения, Майя сняла с себя тряпку за тряпкой, пока не обнажилась полностью, и задумчиво замерла перед зеркалом. У нее было мягкое, дразнящее тело, плавное и пухло-округлое без полноты. Кончики грудей дерзко выпирали в стороны, распущенные рыжие волосы обволакивали плечи и спину густым потоком, в который хотелось нырнуть, обхватив нежное тело, как плюшевого мишку. На попке была гусиная кожа от холода, лобок зарос густым пухом, и зрители все это видели отчетливо, как свои руки — каждый пупырышек, каждый волосок, каждую складку бутончика, выпиравшего из пухлых створок.
Ее тело было совсем не таким, как у лощеных телок с глянцевых обложек: оно звенело интимной тишиной девичьих спален. Это было славное, трогательное, ласковое тело — со всеми его милыми изъянами, вроде родинок на животе, огрубевших пяток или розовых следов от лифчика на спине. Рыжая Бестия проводила его ревизию перед зеркалом: поджимала рукой груди, втягивала живот, и без того натянутый, как струна, умопомрачительно выгибала талию, оттопыривая голое дразнящее бедро...
Вдруг звенящая тишина скомкалась: в окне появился Он, лощеный тип, в которого так заразительно-искренне влюбилась Она в первой картине. Его играл сам Маэстро Брокенберг. У него был странно тонкий, петушиный голос — при высоком росте и демонической внешности.
Рыжая Бестия вскрикнула, прикрывшись покрывалом, а у меня в груди поселилась зудящая игла. Я вдруг забыл, что все это театр, все понарошку — и кипел, как Отелло, глядя, как незваный гость наступает на голую, пристыженную Майю, и покрывало сползает с нее, открывая грудь, такую нежную и славную, что хотелось кричать...
Я чувствовал бешенство. Он уже облизывал ей грудь, — а мне казалось, что он слюнявит мне сердце, дорвавшись до самого запретного и интимного. Моей воли едва хватало на то, чтобы усидеть в зале и не выбежать на сцену. Маэстро Брокенберг играл превосходно, и я ненавидел его за это, потому что верил в полную реальность происходящего.
Вскоре клубок розового и черного (Брокенберг остался в трико) скрылся за полупрозрачным занавесом, спустившимся с кулис. Снова зажгли свет, снова гремели апплодисменты — но я сидел, не хлопая. В голове у меня звучал исступленно-восторженный вопль Майи, и перед глазами плавала черная голова, впившаяся в ее грудь.
... Я не помню, как я досмотрел пьесу до конца. Кончилась она, разумеется, плохо, и комок в горле, и так набухший до предела, готов был лопнуть от монолога умирающей Майи. Я держался из последних сил. Когда она по окончанию вышла на поклоны, одетая, живая и невредимая, я испытал самое настоящее облегчение, глядя на ее блестящие глаза и щеки, раскрасневшиеся от успеха.
Зал сходил с ума, но у меня не было сил ни хлопать, ни кричать. Я дождался, пока публика скучковалась в группы, и незаметно юркнул за кулисы.
Не знаю, на что я надеялся. Я был уверен, что меня сейчас увидят и выгонят, — но все равно пробирался по коридору, отворачиваясь от актеров. Где Майя, я не знал — и, естественно, не мог ни у кого спросить.
Но мне каким-то чудом повезло: меня не только никто не остановил — но и, проходя мимо артистической, я вдруг услышал голос Майи. Она кричала:
— ... Хорошо, я отдам! Я принесу! Только оставьте меня в покое! Пожалуйста!
Недолго думая, я дернул дверь, которая легко открылась, — и увидел Майю, напуганную и заплаканную. Она держала мобилку и кричала в нее:
— Я отдам! Пожалуйста!..
Увидев меня, она запнулась и оцепенела.
С минуту мы стояли, молча глядя друг на друга. Из трубки слышался чей-то каркающий голос.
Я не знаю, как это произошло, но через секунду я стоял вплотную к ней — и снимал с нее халат, которым она прикрылась для выхода на поклоны. Она не сопротивлялась, глядя на меня. Телефон упал на пол, и голос какое-то время скрежетал внизу...
Я обнимал ее, прижимая гибкое тело к себе. Я не соображал ничего; возбуждение, накопленное во время спектакля, прорвалось наружу, и я сходил с ума от любви и жалости к Майе, — или к Рыжей Бестии, — или к обеим сразу... Мои руки скользили по ее обжигающей коже, мяли груди, обслюнявленные проклятым маэстро, вплетались ей в волосы, рыжие, как пламя...
— Дверь... Закрой дверь! — шепнула Майя.
Я непонимающе уставился на нее, затем рывком подскочил к двери и захлопнул щеколду.
«Она не против!» — кричало у меня внутри. Майя смотрела на меня исподлобья и улыбалась удивленно-виноватой улыбкой. Вдруг я понял, как чертовски она возбуждена...
Мы целовались с такой силой, что в глазах плясали искры. Никогда еще мне не было так жутко и упоительно. Как-то незаметно я тоже оказался голым — и ее кожа обжигала меня, и казалось, что Майя бьется током... Ее груди, крепенькие, зрелые, царапали меня сосками, и я сосал их, как карапуз, высасывая из сосков всю горькую сладость Майи, возбужденной, пахнущей театром — а она выла и впивалась ногтями мне в спину. Я замучил ей грудь до хрипа, до утробных воплей, смывая следы Брокенберга — а рукой залез ей между ног, проник в липкий горячий уголок и купал руку в густой патоке, обтекавшей ее дырочку, как медовые струи.
Потом я смотрел на Майю сверху вниз — а Майя висела у меня на шее, терлась об меня сосками и подпрыгивала от нетерпения. Она хотела меня так, что готова была запрыгнуть на торчащий член и одеться на него, как на ножны. «Каково это — играть голышом эротическую сцену под носом у десятков людей?» — думал я, холодея от того, что светилось в безумных глазах Майи. Мы были друг для друга героями эротических фантазий; а это означало, что сейчас можно все. ВСЕ...
Спустя минуту дрожащая Майя стояла раком, а я вталкивался в ее влагалище. Она мычала, и я прикрывал ей рот рукой. Я хотел быть нежным, но не мог — зверь вышиб из меня всю нежность, и я чувствовал, что моей любовнице хотелось того же: чтобы я пожирал ее, как добычу.
— Тише, девочка, тише... Услышат. Какая ты вкусная. Ты сладкая, ты сочная... Я хочу тебя до смерти, и я тебя убью. Ты сейчас умрешь, я разорву тебя на клочки, на маленькие сладкие клочки, — шептал я, не соображая, что говорю, и Майя хрипела мне в ответ. Я уже был в ней всем своим огромным стволом, и Майя дергалась на нем, как бабочка на булавке. Она опускала голову все ниже, пока не уперлась макушкой в стол, устелив его рыжими волнами волос.
Отпустив ее лицо, я залез кончиком пальца ей в анус — и долбил Майю сразу в две дырочки, умирая от желания и от смертных стонов моей добычи, кусавшей себе руку. Нас было слышно, наверное, во всем театре — но было уже плевать на все, и я подвывал Майе, мычавшей подо мной. Мы толклись все резче и быстрей, и член уже набухал смертной сладостью...
Но тут раскрылась дверь.
Как это могло быть — не знаю: я запер ее на щеколду. Но она раскрылась. И в нее вошел Маэстро Брокенберг, бледный, как стена.
— Прекратите! — взвизгнул он.
Майя дернулась, попыталась соскользнуть с меня...
— Майя! Что ты наделала, глупая девчонка? ЧТО ТЫ НАДЕЛАЛА?! — Майя силилась что-то сказать, но голос не слушался ее. Она встала, пошатываясь, на ноги, и вместе с ней встал и я.
Ситуация была идиотской, и я не знал, как быть.
— Послушайте... — сказал я. — Вы что, вообще?... Как так можно...
— ВОН! — пискнул Брокенберг.
— Что? По-моему, это вам надо отсюда...
— ВОН!!! Убирайся вон!!!
Брокенберг театрально вытянул трясущуюся руку, указывая мне на дверь.
— Рома! Уходи, пожалуйста! — взмолилась Майя. — Уходи! Я потом объясню. Уходи. Пожалуйста!!!
Я посмотрел на нее: голая, красная, как помидор, Майя умоляюще смотрела на меня. Грудь ее вздымалась высоко, как после гонки.
— ... Рома! Хорошо?... Мы встретимся. Завтра утром я дома, я буду ждать тебя... Ладно? Хорошо? Пожалуйста...
Я открыл рот, желая что-то сказать, — но перехватил отчаянный взгляд Майи и осекся. Брокенберг молча стоял и ждал.
***
... Не помню, как я оделся и вышел. Член, ноющий от возбуждения, торчал и упорно не желал заправляться в трусы и брюки; к тому же он был весь в кровищи. «Месячные? или...» — думал я, выходя прочь.
Никогда еще я не чувствовал себя так скверно. Выйдя из театра, я обошел его вокруг — и с третьей попытки нашел окно Майиной артистической. Заглянув туда, я взвыл от злости: голая Майя уткнулась в плечо Брокенбергу, а тот гладил ее по спине, по попе, по волосам и говорил ей что-то.
Прислушавшись, я разобрал слова:
— ... Я так берег тебя! Я готовил тебя для великой страсти, — а ты, глупышка? Отдала свой цветок первому встречному! Он надругался над тобой, он удовлетворил свою похоть...
Майя что-то проговорила. Брокенберг переспросил:
— Любишь? Влюбилась? Брось, девочка, я знаю, что это. Я знаю, что такое похоть. Это только похоть, это не любовь. Это не любовь... — бормотал он, нежно гладя ее по голому телу, а я корчился под окном от ее признания и от злости на Брокенберга. «Я порвал ее», думал я, — «я был таким грубым... Черт, черт, черт! Ей было больно» — выл я с досады, глядя на гибкое тело сквозь стекло. «Она любит меня», пел я про себя, и руки мои бессознательно мяли член под брюками, исторгая из него долгожданный фонтан...
Через час я уже был дома и спал в своей постели, как убитый.
(Продолжение следуе)
207