На следующий день, с самого раннего утра Евдокия исполняла различные монастырские послушания вне области своей кельи. Почти до вечера Ульяна коротала время одна. Окончательно проснулась она только к полудню. Вставать с мягкой перины ей было неохота.
Непростая жизнь, особенно три последних года, проведенные в землянке на жестких лавках, в окружении густой лесной чащобы, где все время надо было как-то выживать и чем-то кормиться, из нее создали бабу дюже поворотливую. Но сейчас Ульяна нежилась. Кутала тело в мягкую постель и, будто барыня, протягивала руку к столу, на котором стояла тарелка с кусочками вяленной в меду дыни, осыпанной изюмом без косточек.
Словно котенок, она хватала сладкую дольку в рот и, взбивая подушки, снова бухалась на перину. Причудливо вывернув спинку и помурлыкав сама себе колыбельную песенку, Ульяна засыпала, улыбаясь от томного наслаждения леностью.
— Вставай!.. Ночью спать не станешь...
Растолкала ее Евдокия по приходу.
— Стану...— открыв глаза, ответила Ульяна. — Дыни желаешь?
— Так ты уже все съела...
— Не все, там еще осталось... Кусочек... Побыла бы ты в землянке, Дуняша, не осуждала бы меня.
— Я и не осуждаю, Ульяна. Ну, хватит причитать. Вот, мису лапши с жирным мясом, тебе принесла, и пахлавы. Умойся, да покушай.
— Что-то я в разум не возьму. Кто из нас старше?
— Ты, Ульяна. Но хозяйка в кельи я. И поскольку, старше меня здесь владельца нет, то хозяйку, хоть и юную, надобно слушаться.
Ульяна встряхнула пышный волос, помотала головой и, стягивая на ходу рубаху, сонная и капризная побрела за шторку. Прогоняя остатки сна, ей захотелось приласкать себя. Теплая вода между ног привела ее в чувство томления. Убедившись, что Евдокия на нее не смотрит, она дала волю рукам. Знали бы сестры, выгнали с монастыря, в чем она есть, несмотря на мороз.
Но удержать внезапный позыв природы было не в силах Ульяны. Она простонала, и поспешно шумнула тазом, чтобы заглушить свой грех. Снова омылась и вышла.
Евдокия стояла к ней спиной, тихо произнесла:
— Уронила чего?
— Чего тут ронять-то?
— Стон слышала.
— Голодная я.
— Одевайся! Срамной в святом месте быть, негоже. — Евдокия указала на сброшенную Ульяной рубаху.
Плотно пообедав, а заодно и поужинав, сочной лапшой с большими кусками баранины, Ульяна оставила пахлаву Евдокии, скромно сидящей рядом за вышиванием.
Вдохнув, огладив сытый, кругленький животик и бесцельно покрутив головой, она изрекла:
— Пахлаву вместе съедим... Когда листы инокини Проклы, читать будем...
— Ты знаешь, Ульяна, — тихо и протяжно ответила Евдокия, отложив вышивание в сторону, — прошлой ночью я почти не спала. Все думала. Многое, что ты мне вчера путного и беспутного о батюшке моем, Корнее Даниловиче рассказала. И всякое оное. В чем-то перекликается с жизнью Прасковьи Григорьевны. Хоть она и княжеского рода, а мы люди просты.
— Ну, доставай листы, Дуняша! Измыкалась я уже вся. Ты то, о чем говоришь, знаешь, а я то, — не ведаю! Прочтешь, вот после и обсудим.
Евдокия достала из тайника рукопись Проклы.
— Озаглавие читать не стану. Вчера прочла.
— Дальше читай, дальше! — уже лакомясь пахлавой, радостно махнула рукой Ульяна.
Евдокия перекрестилась, и открыла первый лист:
«По благословению матушки-Богородицы Анастасии и людьми Божьими, провозглашенная на Москве ее правопреемницей, Кормщицей и Богородицей, Прасковья Григорьевна Юсупова-Княжево, я заперта в монастыре и, не имею при себе более учениц. То и передаю свой чин Богородицы, после смерти своей деве, в эту тетрадь.
Покудова, дщерь Божья, нашедшая и открывшая сии листы, имени твоего во Христе не ведаю, нарекаю тебя Кормщицей и наделяю властью своей. Будь мне сестрой, коль млада — дочерью...»
— Тебя, Евдокия, стало быть, она нарекает! — оборвала ее Ульяна.
— По всему выходит, что так. Угораздило же меня найти эту тетрадь!
— Ладно. Читай далее...
Послушница снова перекрестилась и продолжила:
«...Благословясь Саваофом, превышним Богом над богами, Царем над царями, Пророком над пророками, начну свой сказ так:
«В лето 7189-е, а от сотворения мира Божьего и Рождества Христова 1681-е. Устами старца Данилы, Бог объявил людям божьим Христа, пришедшего в тело Тимофея Сусслова. И Богоматерь Анастасию, в теле которой, на то время, обрела себя Мать Богородица. От тела той Анастасии, Богородица перешла в тело другой Девы, Акулины, в посвящении тоже прозванной Анастасией...
По случаю малости листов в моей «Затворной летописи», далее минет двадцать восемь лет.
А от той Анастасии, Богородица перешла к ее деве-ученице, красавице Агафье Карповой. Передала Анастасия Дух Святой через лоно свое детородное, от жизни уставшее, прямо в уста ее девичьи»...
— Это как же?.. — спросила Ульяна и глаза сузила вопросом.
На ее многозначительный взгляд и слово, Евдокия лишь покраснела.
— Да, неужто!.. Ладно, читай дальше.
Не поднимая очей от летописи, с вибрацией в голосе, та продолжила:
«Агафья была еще совсем юной, невинной девой, но, вобрав в себя Богородицы силу великую, стала Кормщицей и обзавелась своим кораблем. И звался тот корабль спасительной обителью «Птичек божьих девственных Дев». Об Агафье Карповой, слезное и скорбное сказанье мое, немного опосля, подробно станет...».
Евдокия перевернула страницу.
Новое летоисчисление люди божьи ведут вовсе не по указу Петра. А потому, что 1 января 1700 года Бог над богами, Царь над царями, Пророк над пророками Саваоф покинул обессиленное тело старца Данилы в возрасте ста с лишним лет. Ушел он на Небо вести жестокую битву с Чернобогом.
Лето 1709-е от Рождества Христова, или 9-е от восхождения Саваофа обратно на Небо, было для России ясно и чисто. Год сей ознаменовался победой царя Петра над шведами под Полтавой, рождением царевны Елизаветы Петровны и новым появлением в череде многих жизней меня княгини Прасковьи Григорьевны Юсуповой-Княжево.
Рагита Сурья и Христос, в теле нового старца Тимофея, нас учили, что звание по рождению ничего не значит. Сегодня ты родилась княжной и родители твои знатны и богаты, а следующая жизнь твоя во свинье. И матерь твоя, — свинья, а отец, — боров. Если ты Дева, то лишь Дух Богородицы, посилившейся в теле твоем, имеет силу. К нему надо стремиться и перед ним благоговеть, яко пред создательницей всего живого.
Годы юности я, Прасковья Юсупова-Княжево провела в одном из многочисленных юртов удела отца, рядом с селением вотяков. И крепко дружила с оных вотяков девушками. Веруют они в духов предков, в солнышко, свет белый. Родство у вотяков идет от женщины, а не от мужчины. И таинство любви они познают рано.
В обычае вотяков познавшая любовь девушка, с годами принесшая в Явь несколько детей, становится Роженицей, особливо завидной невестой и имеет великий почет, за данный Матерью Землей дар к детородству. В замужестве они женки верные, поскольку дар Земли приносит им власть над мужчиной, Небом и Солнцем. Старый вотяцкий обычай, есть снохачество.
Женив своих малых детей на взрослых, уже цветущих цветом девушках, свекровь отдает невесток в постель свекру или Деду и тот имеет право на их любовь. И если оная невестка приносит в дом от него много детей, то со временем становится главой дома. Ей в почин едет даже Дед рода. А если она остается самая старая, то по власти ее слова, нет равного в вотяцком селении.
О сидении в тереме, и о запретах каких, те вотяцкие девушки, отродясь, не слышали. Удивлялись шибко, когда испытав свой первый цвет, я не гуляла вместе с ними до первых петухов на Святой горе. Не ласкалась с парнями, не пытала поцелуйных утех, и сладость меж ног.
О чем взаперти под надзором монахинь жалею, Кормщица корабля нашего, и призываю тебя не судить меня строго. Лучше уж потерять невинность по горению юного тела об сук леса дремучего, наслаждаясь жаждой неуемной, что от охоты скорее познать таинство великое. Чем как я потеряла свою девичью красоту не по своему желанию, не по своей воле. Но об этом немного позже»...
— Вот и я говорю! — не выдержала Ульяна, услышав последние строки, и произнесла. — Знала б, что князь Ураков у меня первый станет, ни за что бы я двор твоего батюшки не покинула.
— Раньше я посчитала бы тебя, Ульяна, греховодницей великой, — ответила ей Евдокия. — Видела я мытье твое со сна, и слышала! А теперь... если душой как Дорофея не кривить, то и сама не знаю, где истинный грех, а где напускной. Вот слушай дальше:
«В лето 1723-е от Рождества Христова, в возрасте четырнадцати лет, я первый раз была представлена к государеву двору. Меня подвели к императору Петру Алексеевичу, и он милостиво обслюнявил мое юное чело, щеки и губы. Это не вызвало у меня особого восторга. Я сгримасничала и обтерлась. За этакое мое детское, невинное деяние, батюшка мой был на меня очень зол. И, вскоре, я снова отъехала из столицы, с глаз долой. В батюшкин дальний юрт, где и пробыла невыездно до девятнадцати лет.
Будучи в июле-месяце 1725-го года на Нижегородской ярмарке в обители святого Макария, я была сведена судьбой с Акулиной Ивановной Лупкиной и мужем ее, бывшим стрельцом Прокопием, а на то время, богатым торговым гостем. Они меня милостиво пригласили к себе. Погостить в их большом доме, пока длится Макарьевская ярмарка.
На широком подворье Лупкиных, что в Нижнем Новгороде, я впервые и встретила красавицу Агафью Карпо
ву. Словно Царевна-лебедь, была она ликом нежна, шеей бела, очами голубыми светла, бровями тонкими черна. Слова мне рекла ласково, душевно. И глядела на меня матушкой, хоть годами была лишь на десять лет меня старше».
— Ну, прямо, тебя Прокла описывает! — снова проговорила Ульяна.
— Разве ж я красивая? — спросила Евдокия, лишь украдкой бросив в ее сторону свой взор.
— А то, и нет!
— У меня глаза не голубые.
— Зато поволока. Белки-то, как у батюшки с голубизной и шея от матушки, лебединая. Ой, неспроста тебе сия летопись объявилась!
— Подумай, чего говоришь!
— Чего? Я и не говорю. Так, лишь размышляю.
— Ты пока, Ульяна, размышлять, то — размышляй, но на язык не выкладывай. Слушай, лучше дальше:
«Гулянья на Нижегородской ярмарке завсегда буйно, но в то лето, по смерть сына антихристова Петра, средь простого народа оно было особенно радостно. С Агафьей мы подружились крепко. Каждый день вместе посещали торговые ряды ярмарки. Покупали простенькие девичьи безделицы, и, однажды. Однажды, нам встретился чернобровый, лихой торговец.
На его могучем плече висел короб с цветастыми платками, а под ними были упрятаны запретные картинки, творенные красками на лубке. Особливо мне понравился жирный вальяжный котище на желто-сиреневом листе. Его выпученные красные глазища сразу напомнили мне упокоившегося по зиме императора Всероссийского, и я лубок купила.
На следующий день Агафья снова потянула меня к коробейнику, и он предложил нам другую картинку. Звалась она «Как мыши кота погребали». Больше дюжины мышей тащили сани с почившим котом, а над его великим пузом было начертано: «Кот казанский, а ум астраханский, разум сибирский. Славно жил, сладко ел». Толкнула Агафья коробейника ладошкой о кудрявый волос, но мышей, тащивших кота, графа Меньшикова, купила, и на дно корзинки спрятала.
Звался коробейник Трифоном, родом был из-под Владимира-города, посадский Мстеры-слободы. Было ему тогда лет тридцать, и оказался он весьма задорным и веселым ухаживателем для меня, но, особливо, для красавицы Агафьи.
Вечером того же дня Трифон пригласил нас к берегу Матушки Волги, подальше от благочинных иноков Макарьева монастыря. А там Шумит развеселое гулянье! Девок, парней, молодых и задорных, с плясами да харями из бересты полна поляна. С визгом, от щипов за мягкие места. Девицы и парни, при кострах, великих хороводы водят. Скоморохи в гусли и гудки играют. Тут же греют кости старики, глаголют сказы о Илье Муромце, и о других богатырях, а отроки, раззявив рты, слушают. Лакомясь парным молочком, из сулеи в руках медведчика, важно урчит медвежонок. А у кукольника матерчатый Петрушка обнимает подружку, богатую округлостями Машку-растеряшку. Большим, с горбинкой, носом стремясь залезть ей под подол.
Многое я познала нового за погожий и светлый, пахнущий яблоками, август того года. Жили мы с Агафьей в одной горнице и подолгу беседовали. Пели песни при лучине и делились тайнами.
«Тело Анастасии Суссловой, в ту пору уже почившее, обретено Богородицей было первым, потому все ее преемницы зовутся Анастасиями», — рассказывала она. Говорила Агафья и о том, что Прокопий и Акулина есть люди Божьи, и пока они живы, сущность их служит Матери Земле, и людям — ее внукам. Что одна из заповедей Бога над богами, Царя над царями, Пророка над пророками Саваофа, запрещает жить Прокопию и Акулине как муж и жена, с проникновением в тело и зачатием детей, через соитие. Но они могут иметь детей духовных, учениц и учеников в которых и перейдет по смерть их святая сила...».
— Какая же это сила? — снова оборвала Евдокию Ульяна. — «Безчадие есть слабость!», — завсегда говорит твой батюшка. И добавляет: «Баба наша, детьми сильна, а мужик силен Землей Матерью».
— Прокла пишет о другом таинстве, Ульяна, — ответила Евдокия, переворачивая страницу подрагивающими пальцами. — Грех это, аль нет, теперь уж и не ведаю. Вот послушай:
«В доме нижегородского купца Лупкина, хоть в его теле и явился нам Христос, царила власть женщин. Акулина Ивановна распоряжалась, кому сегодня ткать полотно, кому сучить пряжу или ехать на торг, а кому в клетях прибор вести. И дева именем княжна Юсупова-Княжево с удовольствием скоблила полы ее светлых палат и омывала водой в колодца. Ходила я по палатам и подворью Лупкиных в одной коленкоровой до пят рубахе, на обнаженное тело. Голову убирала под платок в горошек. Вплетала в него косу девичью толстую и улаживала вокруг своего чела, словно чалму...».
— В церковь ходить. По православному канону свечи ставить, а кланяться не христианскому богу, а Небу и Сырой Земле, наверно, грешно. Хотя я и сама так часто делаю. «Богородица она и есть Матерь, Землица наша», так мне Дед отвечал, когда об том у него справилась. А что точно не грех, Евдокия! Так, это по двору в одной рубахе на голое тело щеголять.
— Я не про рубаху...
— А про что же?
Вместо ответа Евдокия продолжила:
«Наряд оный, Акулина Ивановна называла «Радельной» рубахой или «Парусом». По незнанию, я думала, она зовется так потому, что при выходе из дому, надувается даже от малого ветерка. И отчего, телу моему было очень приятно и незабываемо. По теплому августу, на выход со двора в город, я надевала к рубахе сарафан или поневу из плотной материи, оборачивая ее вокруг своих бедер.
Как зришь, Кормщица корабля нашего, богатой одеждой и украшениями я была не обременена, и мне сие обстоятельство дюже нравилось. Пища моя, тоже была проста и неприхотлива. К общему столу, обычно подавалась каша из гречихи, на сладком парном молоке, а по случаю августа-месяца огурцы и душистые яблоки. Иногда, за хорошо сделанную работу, хозяйка дома баловала нас с Агафьей курочкой, или рыбой пойманной в Волге-реке моим молчаливым слугой Федором. Из пития: квас хлебный и кислые щи с капустой. Хмельного зелья в доме Акулины не держали, ибо то запретил Саваоф»...
Евдокия остановилась. Щеки ее были красны будто с мороза. Думая перевернуть лист, она замешкалась, и решительно вернула его обратно.
— Вот, о чем говорила!.. Слушай:
«Как-то после бани, отдыхая от густого и жаркого пара в девичьей горнице в одной льняной короткополой сорочке, я поведала Агафье о вотяках. Что девушки, с которыми я дружила, уже давно познали любовь и обзавелись детьми. Мне же девятнацать лет! А окромя слуги Федора, что для сопровождения батюшкой ко мне был приставлен в заточеннии, я мужчин и не видела. А уж о любви, только в мечтах, да во сне грежу.
После тех моих слов, обняла меня Агафья и нежно так приласкала. Вроде как по-сестрински. Но от ее мягких и приветливых рук, у меня огонь пошел, зарделась я вся. А она мне тихонько поясняет, чтобы любовь, страсть огненную, от мужчины познать, наперво, надо свое тело во всех скрытых уголках изведать.
«Если самой, — шепчет она мне. — Так это радение у нас, людей Божьих, зовется радением «Одиночным», а если с подругою потаенные места ласками усладить, то это радение «Всхватку» прозывается».
Шепчет, а сама ручкой своей белой по моей ноге нежно поводит, от колена вверх, и под рубаху мне запускает.
Затуманилось в очах у меня, от ее ладони, перстов ласковых. Сделала я выдох сладкий быстро. Будто груз великий с меня сошел. Подруга же ушко мне губками ластит и далее шепчет, словно мед на душу льет. Чтобы я рубаху-то скинула, освободилась, стало быть, телом.
Не знаю, Кормщица корабля нашего, как получилось, только сняла я сороку льняную. Уложила Агафья меня на лавку, а сама голову меж ног моих опустила, чресла мои облобызала.
. ..Изгибалась, билась я в огне жарком, пламенном. Слезы наслаждения покатились из глаз моих. А она все головы не поднимала. Снова и снова приходил жар к телу моему, сотрясая его в муках сладостных. И только когда закричала я, в полном изнеможении, Агафья поднялась к лицу и захватила мои пересохшие уста в свои пухлые и жадные губы. Делясь влагой, обильно вышедшей из лона моего, она сама кратко телом сотряслась и окутала меня пышным волосом своим.
. ..Только тогда я заметила, что одна рука Агафьи обращена в едва заметный разрез на ее длиннополой, без вышивки, Радельной рубахе-парусе и запястьем уходит к нутру бедра. Такая же малая прорезь была и на моем Радельном наряде, и на рубахе матушки Акулины. Лишь заглянув в ее наполненные счастьем глаза, затянутые дымкой поволоки наслаждения, я поняла предназначение того разреза.
Уже после оного случая, я стала видеть, как умело пользуются разрезом Агафья, матушка Акулина и гостившие в доме Лупкиных женщины разных лет. Запуская под парус руку в беседах о любви за рукодельем и при разговорах, с непосвященными людьми обоих полов.
Радели они часто, украдкой, незаметно. Женщин корабля Акулины, только чуть выдавали глаза, затянутые поволокой томления и краткие содрогания, которые, они ловко прятали за свои шутки при беседе во дворе с мужиками.
Не скрою от тебя, Кормщица корабля нашего, желание запустить ладонь под парус своей Радельной рубахи и дать волю чувствам, часто посещали меня после этого вечера. Особливо при беседах со слугой Федором. Но каждый раз, я останавливалась, боясь выдать себя обмороком. Настоль приятно и сильно было одиночное Радение. Таинству, которому, по уходу Федора, я придавалась до слабости своих ног и боли в чреслах. Робея признаться в том даже Агафьи»...
Евдокия сделала паузу и перевела дух. Лежавшие на листе кончики ее пальцев, подрагивали то ли от возбуждения, то ли от нервного напряжения. Было видно, что ей потребовалось неимоверное усилие, чтобы прочитать эти строки вслух.
383