Идея создания эротического романа наподобие Набоковской «Лолиты», только в другом - «голубом» - варианте неотступно преследовала меня на протяжении последних лет. И теперь, набравшись смелости, привожу здесь некоторые фрагменты этого, пока ещё не завершённого, произведения. События и лица в данном романе вымышлены, и любое совпадение имён, названий и дат является случайным.
Желающие высказать отзывы, пожелания, а также критическую брань в мой адрес могут связаться со мной по электронной почте [email protected], Владиславу Герчикову. И теперь вам и только вам, мои любезные читатели, предстоит решить судьбу этого романа – будет ли он продолжен или же так и останется в текстовых обломках, как «Сатирикон» Петрония.
23 февраля 2011 года
Глава первая. Недозволенные радости, или Как всё начиналось
Когда б вы знали, из какого сора
Растут цветы, не ведая стыда…
Анна Ахматова
В то лето из Москвы на каникулы приехал мой брат Женька. Впрочем, я называл его Жека — так было проще выговорить. Он перешел в четвёртый класс.
Как сейчас вижу его перед собой: худощавый, длинноногий, пропорционально сложенный, с живыми тёмно-карими глазами. Был он вдобавок столичным франтом: носил панаму и голубые истрепанные шорты из мягкой джинсовой материи, такие коротенькие-коротенькие, как трусики. Его упругие ягодицы выпирали из них, словно два пушечных ядра.
Женька являлся для меня полнейшим авторитетом во всех делах и начинаниях. И потому, что он был старше меня на год и четыре месяца, и потому, что жил в столице и учился в какой-то элитной школе, где с первого класса преподают английский язык. Помимо английских, Женька знал ещё великое множество всяких «нехороших» русских слов, смысл которых я не вполне понимал тогда. Хотя и делал, конечно, вид, что полностью понимаю, о чём разговор. Бабушка брезгливо называла такие слова гадкими, не уставала твердить, что они засоряют нашу речь…
Ну, например, Женька исполняет свой коронный номер — анекдот про грузина:
— Стоит на улице этот… ну как его?.. а, грузин, во! И дрочит себе х#й. Тётка подходит: «Что это вы здесь онанизмом занимаетесь? Как вам не стыдно!» А грузин ей: «Какой ещё мэханизьм? Какой мэханизьм? Нэ видышь развэ — ручная работа!»
Я не понимал тогда ещё как следует значений слов «онанизм», «дрочить», но всякий раз ухохатывался, потому что Женька ну очень уж смешно и похоже изображал грузина, — жестикулируя, с напускным кавказским акцентом.
— Как на фоне чёрного сделать красное белым? — спросил он меня.
— Не знаю!
— Ну подумай хорошенько! Красное сделать белым? Как? На фоне чёрного…
— Сдаюсь, Жека!
— Засунуть негру в жопу редиску и откусить.
Я покатывался со смеху.
— А как расшифровывается ГЭ ДЭ ЭР?
Это мы проходили в школе. Но при чем тут школа? Женькиных знаний хватило бы с избытком на целый университет.
— Германская Демократическая Республика? — робко предполагал я, хотя заранее был уверен, что ответ неправильный, поскольку мое предположение было слишком уж тривиальным.
— Нет. Г@#дон — дешевая резина.
Помню: лето, каникулы, буйство зелени. Особенно густые заросли были за дровяным сараем. Росли там кусты жасмина, сирени, орешника, чёрной смородины и ещё чего-то такого декоративного, названия которого я не знал, да уже, верно, никогда и не узнаю. Сражаясь за место под солнцем, кусты обвивал цепкий хмель. Его густой, обильный запах кружил мне голову. Всё это тесно переплеталось между собой, было неотделимо друг от друга. Мы с Женькой любили забираться в эти зелёные джунгли. Помню ещё: запах травы, земли, прелых прошлогодних листьев, зеленоватый сумрак, постоянная игра теней и света. Эти тени шевелились, трепетали, рассыпались по нашим телам и лицам. Даже в сильную жару здесь было сыро и прохладно.
Там, под огромным кустом жасмина, мы и оборудовали себе «шалаш». Растительность так плотно обступала куст со всех сторон, что нас ниоткуда не было видно. А пробраться в наше убежище можно было только ползком или, на худой конец, на четвереньках. Зато попав внутрь, можно было даже встать в полный рост.
Заберёмся туда, в эти непроходимые заросли, и лежим рядышком, довольные. От ветра кусты шевелились, по нашей одежде и по коже двигались солнечные пятна. Сама атмосфера была необычной, таинственной и располагала к какой-то доверительности.
Однажды Женька спросил меня, знаю ли я, как делают детей. Мне не хотелось признаваться в своем глубоком невежестве, и я уверенно сказал: «Знаю, конечно. А ты?» — «И я знаю». — «Расскажи», — попросил я его. — «Нет, расскажи ты сперва!»
Но я всё-таки настоял на своем, и Женька мне втихомолку поведал, что у девочек и мальчиков есть «переднее место». «Переднее место» мальчика проникает в «переднее место» девочки, после чего, если туда пописать, через несколько месяцев могут появиться дети, которые выходят через попку. Женское «переднее место» раздвигается, а мужское вставляется в то место, которое раздвинулось. Там для этого есть специальная щёлочка. А ещё, добавил Женька, заниматься этим — называется «еб@ться». Но я не должен при взрослых произносить этоих слов, потому что за это может здорово влететь. Я не мог понять, почему нельзя произносить слова, обозначающие всем известные части тела. И кто выдумал эти слова – непристойные, оскорбительные и гадкие? И для чего?
Помню, что меня до глубины души потрясли сведения, изложенные Женькой. Этот крантик между ног, предмет для меня доселе несущественный, поскольку нужен был только в туалете, вдруг приобрел в моих глазах колоссальное значение. Несколько дней после этого я пристально наблюдал за взрослыми, пытаясь понять, как они делают детей. Больше всего меня мучил вопрос: неужели все, абсолютно все этим занимаются? В тот момент это казалось мне чем-то неестественным и постыдным, хотя и не лишенным определенного интереса.
Но возвращаюсь к нашему шалашу.
Сначала мы лежали на земле, потом решили устроиться с комфортом. Для этого мы затащили в свои заросли «кровать» — сбитый из плоских деревянных реек ящик. В дне ящика находилась специальная дырка, чтобы было удобнее его брать рукой: в таких ящиках перевозили хлеб. Так до чего удобно было: ложишься на него пузом, а в ту дырку пипиську просовываешь. Она для этого как будто специально была предназначена. Женька как эту дырку увидел, сразу сказал, что этот ящик — женщина, которую он собирается выеб@ть. При этом он освободил из штанов свой краник и лёг на ящик.
— Я мечтаю найти себе толстую любовницу с большими сиськами, — при этом добавил он, прыская задорным смехом. Глядя на него, я тоже засмеялся.
Надо сказать, что Женька вообще был неистощим на разного рода проказы. Подозреваю, что скорее всего именно Женьке пришла в голову идея поиграть здесь во врача (я был слишком стеснителен и закрепощён для этого, или, говоря языком психологов, закомплексован). Благо, сама обстановка в нашей зелёной беседке к этому располагала. Не сразу выработались правила игры, менялся и её смысл: с каждым разом он делался всё интимнее. И когда Женька предложил во время врачебного осмотра СНИМАТЬ ТРУСИКИ, чтобы врач мог сделать больному в жопу «укол»; это показалось мне не только логичным и естественным, но даже необходимым, поскольку приближало нашу игру к реальности. Против врача я не имел ничего. О, врач… Одно это слово вызывало во мне уважение и священный трепет. Врач имеет полное право осматривать всё, что сочтет нужным. В подчинении врачу был свой шарм. Я быстро просёк, что, заполучив в свое распоряжение «пациента», можно было вытворять с ним всё, что только захочешь, в том числе и самое постыдное.
Мне нравилось подчиняться Женьке. Существовала тьма причин так поступать. Женька был заводилой во всех играх и прочих начинаниях, обладал острым и проказливым умом. По сравнению с Женькой я казался себе неуклюжим, медлительным увальнем. В довершение ко всему, я внешне был похож на девчонку, и очень страдал от этого. Я был застенчив и стеснителен, как девочка, дичился сверстников, носил длинные локоны до плеч, кружевные девчонские трусики. А ещё я рос мечтательным тихоней, собирал гербарии, разных букашек, перерисовывал к себе в альбом с книжек цветочки и птичек, играл с фантиками, набором детской посуды, с какими-то тряпичными куклами и игрушечной мебелью. Смутно подозреваю, что мои родители втайне мечтали о девочке, поэтому и покупали мне всю эту дребедень.
Стоит ли говорить, что я обожал Женьку и готов был ради него броситься в огонь и воду. Мне страшно хотелось хоть в чем-то походить на него.
Там, в гуще жасмина, Женька первый СПУСТИЛ С СЕБЯ ТРУСИКИ, чтобы я «полечил» ему пипиську. Ещё никогда раньше мне не приходилось рассматривать эту часть мужского тела с такого волнующе близкого расстояния. Но так как я не представлял, как лечится крантик, то старался повернуть Женьку спиной. Мне казалось более естественным иметь дело с попкой пациента, раз уж именно туда следовало делать «уколы». Так что самым долгожданным моментом нашей игры был для меня тот, когда он поворачивался ко мне задом. Мне нравилось лицезреть два белых Женькиных холмика, разделенные глубокой ложбинкой. Я знал, что все связанное с этим местом было принято считать грязным и постыдным, но именно это и подстегивало меня в нашей игре. Запрет только разжигал во мне азарт и любопытство. Помню, что в самом начале нашей игры, в тот момент, когда дело доходило до обнажения интимных мест, меня охватывало необычайное возбуждение. У меня захватывало дух, как перед прыжком с крыши нашего высокого сарая. Запретный плод оказался сладок. Беззащитная откровенность плоти завораживала меня.
Сначала я водил Женьке палочками по белым тугим округлостям ягодиц, пальцами раздвигал их в стороны и разглядывал задний проход. После его осмотра я доставал шариковую авторучку — это был наш «градусник» — и вставлял её моему «пациенту» между округлых ягодиц. Когда я отпускал пальцы, эти тугие половиночки снова плотно смыкались и «градусник» удерживался на месте сам собой. Потом я начинал палочками бороздить просторы Женькиной попки. Женька то и дело поеживался, как от холода, градусник при этом начинал опасно раскачиваться из стороны в сторону. Когда же Женькины ягодицы совсем расслаблялись, ручка выпадала и соскальзывала на землю.
— Тише, больной, держите градусник, не роняйте, — говорил я, стараясь выдержать строгий начальственный тон, и водворял ручку на прежнее место.
Эх, ну что бы мне стоило тогда послюнить кончик ручки и ввести его Женьке в задний проход! Вот это было бы ощущение! И для него, и для меня! Темная дырочка, ведущая в тайные глубины и закоулки, маячила перело мной. Если бы я соблюдал осторожность, я думаю Женька позволил бы мне это проделать. А так…Надо сказать, что Женька ничуть не противился моим попыткам проникнуть внутрь. Единственное, против чего он восставал — это когда я пробовал облить ему жопу водой из шприца. Да, и ещё: когда я, увлекшись игрой и обо всем позабыв, усаживался ему на ноги. Какое-то время он терпел, а потом не выдерживал, начинал вопить, что ему больно.
Помню, меня не удовлетворяло, что Женька просто так водит чем-то по моей попке: я хотел чего-то большего, просил доктора «сделать мне больнее». Я замирал в сладком томлении, предвкушая какие-то необыкновенные, захватывающие ощущения. Хотя, сказать по правде, даже просто лежать перед Женькой без трусов тоже было необыкновенно. Я преодолевал, как мог, свою проклятую робость. Чувство стыда и удовольствия одновременно переполняли меня. Причем удовольствие явно перевешивало стыд. Наверное, если бы среди нашего медицинского инструментария оказалась какая-нибудь подобранная на помойке клистирная трубка и Женька умело ввел бы мне её в жопу, я испытал бы наслаждение просто неземное. Я был к этому полностью внутренне подготовлен. Но инструмента такого не было – и мне приходилось довольствоваться тем, что Женька просто тыкал мне в зад ручкой. А однажды из озорства сунул мне в попку букет цветов, которые я набрал на лужайке перед домом, чтобы украсить наш «домик».
— Лютики-цветочки, — стал напевать он, а потом вдруг срифмовал, — лютики-цветочки у Шурика в задoчке. А что? Довольно-таки приятная клумба…
Мне стало отчего-то неловко, я повернулся и вырвал этот пук из своей жопы.
— Ну ты, Жека, г@#дон! Они же мокрые и колются…
Глава вторая. Секретные игры продолжаются
Многие меня поносят
И теперь, пожалуй, спросят:
Глупо так зачем шучу?
Что за дело им? Хочу.
А. С. Пушкин «Царь Никита…»
Рядом с бабушкиным домом, прямо через забор, находилась школа. Летом вся школьная территория пустовала. Мы любили слоняться там, сидели на скамейках, носились наперегонки по огромному стадиону… Вообще, когда я вспоминаю то, уже весьма и весьма далёкое лето, перед моими глазами сразу возникает какое-то ненормальное буйство зелени: клумбы с анютиными глазками и петуниями, над которыми кружатся пёстрые бабочки, альпийские горки из глыб разноцветного известняка, все сплошь увитые цветами, шмели, купающиеся в розовых цветах шиповника...
Поодаль от стадиона, возле забора, стояло маленькое кирпичное здание уборной. Полуразрушенная, заброшенная, с выбитой дверью, окруженная густыми зарослями сирени, эта уборная неизменно навевала на меня чувство тоски и уныния. Вокруг неё лежали кучи мусора вперемешку с бурыми прошлогодними листьями. Из этого мусора уже пробивалась к солнцу молодая трава, а кое-где даже проросли клёники с парой крошечных листочков на макушке. К уборной вела дорожка, усыпанная красным крупнозернистым песком, похожим на толчёный кирпич.
Мы заходили туда иногда, обходя кучи опавшей штукатурки и разбитого вдребезги кафеля. В воздухе витал запах запустения и хлорной извести. Каждый наш шаг отдавался гулким эхом. Стоило поднять глаза повыше и присмотреться внимательнее, можно было на белёных стенах увидеть какие-то странные картинки вроде наскальной живописи: вот голая тётка с огромными грудями, нарисованная одним росчерком угля, вот то, что у мальчишек болтается между ног, глупости, одним словом, а вот рисунок, изображающий непонятно что: не то лису на задних лапах с задранным, как морковка, хвостом, не то дяденьку с неестественно огромным, вздыбленным писюном, который ни в одни штаны бы не поместился…
Особую дружбу мы водили с Мишкой, сыном школьного сторожа. В то лето Мишка сдавал переэкзаменовку за пятый класс по нескольким предметам сразу. Наш товарищ казался мне тогда не просто большим — он был очень большим. Ведь он уже изучал в школе такие «взрослые» предметы, до которых мне нужно было ещё расти и расти: физику и алгебру, геометрию и географию… Если уж быть совершенно точным, то дружил с Мишкой больше Женька, а я, как мелюзга, просто путался у них под ногами. По правде говоря, Мишка был слегка туповат. Кажется, он даже просидел два года в каком-то классе. Сверстники не очень-то хотели общаться с ним, поэтому он и водился он с пацанами младше его.
Худой, стриженый отцом почти наголо, Мишка носил чёрные спортивные штаны на резинке, пузырями отвисавшие на коленках, выцветшую от солнца рубашку и коричневые стоптанные кеды. На его голове вечно красовалась вылинявшая солдатская пилотка. Она была большая, настоящая, и когда Мишка делал резкое движение головой, сползала ему на нос. В этой своей желтоватой пилотке, нахлобученной на стриженую макушку, Мишка здорово походил на сына полка. Жил он с родителями тут же, в здании самой школы. К ним в квартиру вел отдельный боковой вход. Надо было только подняться на крылечко, преодолев семь ступенек, со следами затвердевшей смолы на них. Мы часто сидели там, занятые праздной болтовней, скатывались по коротким крутым перилам…
Как сейчас вижу перед собой противопожарный стенд напротив, с какими-то баграми, лопатой, топором и ведром, выкрашенными красной краской. А чуть поодаль, в стороне, стоит большой дощатый ящик с песком, закрытый на висячий замок. И бочка с водой, в которой мы пускали наши бумажные флотилии.
Мишка умел дальше всех нас плюнуть и громко, смешно отрыгнуть. По достоинству он носил звание короля отрыжки. В этом деле ценилась не только громкость, но и продолжительность залпа.
На улице негромко шелестел тёплый летний дождик. Все прогулки были отменены. Мы с Женькой сидели на веранде и рисовали в одном альбоме: я на левой стороне, а Женька на правой. У меня получались какие-то зверушки, цветочки, узоры, орнаменты — я рисовал это хорошо. Я боялся, что брат засмеёт меня, увидев мои «девчонские» рисунки. Но Женька не смеялся: похоже, ему нравились мои художества. Он, затаив дыхание, смотрел, как я рисую. «Как это у тебя получается?» — спрашивал он меня. Сам он рисовал исключительно войнушку: солдат с автоматами, палящие из пушек танки, развевающиеся на ветру знамена, всадников, горящие дома и самолеты. Только война эта не была страшной: дым напоминал мне гусениц, а многочисленные взрывы походили на какие-то удивительные цветочные букеты. В довершение всего, густая-прегустая пелена боя обволакивала альбомный лист, хороня мелкие детали.
Внезапно огрызок зелёного карандаша выпал из моих рук и скатился на пол. Я забрался под стол, пытаясь отыскать его там. Массивная бабушкина скатерть сияла белизной и спускалась со стола почти до самого пола. Из-под неё я увидел две босые Женькины ноги. Он сидел без штанов, в одних трусиках. И тут мне в голову пришла дерзкая и озорная мысль. Я на коленках подполз к брату, освободил из трусов его сморщенную пипиську, после чего осторожно, трясясь от страха и наслаждения, взял её в рот.
— Ай! Щекотно! — сказал Женька. — Сейчас умру от щекотки! — он широко раздвинул коленки и присполз со стула ко мне навстречу.
В этот момент, как назло, на веранду вошла бабушка. Я в испуге отпрянул, выпустив изо рта Женькину сuкалку. От азартной жути содеянного у меня, что называется, в зобу дыханье спёрло.
— Женя, ты английским уже занимался, что ты кракозябры всякие малюешь? — услышал я строгий бабушкин голос.
— Ну, ба!.. Ну сейчас же каникулы!— заканючил Женька.
— Никаких каникул… Языком нужно заниматься регулярно, каждый день, если желаешь чего-то достичь.
— Мы и занимаемся. Языком, — хохотнул Женька.
Сердце моё ушло в пятки. Бабушка не смогла оценить по достоинству Женькиного юмора, потому что ровным счетом ничего не поняла.
— Вижу я, чем ты тут занимаешься… – проворчала она. — Где Шура?
— Не знаю. Только что здесь был. В тубзик, наверное, побежал. У него дристyшка…
— Что за вульгарные выражения такие? Женя! Сколько раз я тебя просила следить за своей речью. И потом — как ты сидишь? Что у тебя за осанка? Совсем со стула съехал!
Дрожащими от страха руками я попытался заправить Женькину письку обратно в трусы, но она уже предательски выпрямилась, распухла и явно не хотела залазить туда, откуда я её достал. Я мигом почувствовал, что от позора содеянного покрываюсь противным холодным потом.
— Евгений! Я кому говорю?! Что ты вертишься, как уж на сковородке? — прогремело на веранде. — Сию же минуту сядь по-человечески! Ты слышишь меня или нет? Вот погоди, придёт дядя Коля, я скажу ему, чтобы всыпал тебе хорошенько. Совсем от рук отбился…
— Кто, дядя Коля от рук отбился? – проворчал тихонько Женька.
С этими словами он сунул руку под скатерть, поправил там кое-как свое потревоженное мальчишеское достоинство и незаметно показал мне кулак. Я притаился и сидел смирно, не шевелясь, как мышь в крупе. Мне отчего-то казалось, что как только бабушка приподнимет скатерть, она сразу же обо всём догадается. На мое счастье, она тут же вышла, шкваркая туфлями по некрашеным половицам.
Я вынырнул из-под стола. Женька сидел красный от стыда, низко наклонясь стриженой головой над альбомом. Он продолжал водить карандашом по бумаге, вырисовывая сизые завитушки дыма. Невозмутимо так водить, словно ни в чем не бывало. Скосил только на меня глаза и, постучав пальцем по лбу, прошептал:
— Дурак ты, Шурка! А если б она нас застукала?
— Ух ты! Я чуть не обосрался от страха…
Глава третья. Мишка
Слоняясь втроём с Мишкой по школьной территории, мы то и дело натыкались на квадратные колодцы, полузасыпанные мусором и ветками. Вероятно, это были останки заброшенной канализационной системы. Но Мишка клятвенно уверил нас, что это входы в подземные форты, вырытые во время войны немцами, что там, внизу, находился их секретный штаб, а все входы в него заминированы. При этом Мишка подпрыгивал, топал по земле изо всей силы ногами:
— Чуете, звук какой доносится? Что-то там внизу подо мной есть.
Мы, заворожённые его рассказами, тоже подпрыгивали вслед за Мишкой, перепроверяли, и нам казалось: точно есть — какая-то пустота.
К тому времени ещё не успело отгреметь эхо войны, хоть со дня Победы и минуло уже четверть века, и даже чуть больше. Это эхо отдавалось в лесах и блуждало по полям, где мальчишки все ещё находили боевые патроны, слегка тронутые медной окалиной. Им были пропитаны наши игры.
Мы безоговорочно верили Мишкиным рассказам – это отдавало героикой – и с опаской заглядывали в эти бетонные скважины, казавшиеся нам бездонными. Воображение живо дорисовывало гулкие и запутанные лабиринты коридоров, тянущиеся аж до самого леса, герметичные бронированные двери, как на подводных лодках (мы видели такие недавно в кино), склады, доверху заполненные тяжёлыми ящиками с фашистской амуницией, фаустпатронами, рейхсмарками и ещё чем-то, вроде секретных архивов гестапо. Мишка говорил, что фашистские рейхсмарки до сих пор принимаются к оплате в ФРГ и что если отыскать хотя бы один такой ящик и поехать с ним в Германию, то можно запросто заделаться богачом. В качестве доказательства своей правоты Мишка готов был спорить «на что хочешь». Это был убедительный аргумент. Пещера Али-бабы, про которую я читал недавно, просто меркла по сравнению с секретным немецким штабом. И лишь Мишкино предупреждение о сотнях расставленных мин и ловушек удерживало меня от немедленного спуска в один из таких колодцев.
— Если хотите знать, сюда к нам во время войны даже Гитлер прилетал, на собственном самолёте, — рассказывал Мишка. — Для него был выстроен специальный бункер – с кучей подземных ходов. Он отсюда командовал немецким наступлением на Москву и Ленинград.
— И где, интересно, этот бункер? – поинтересовался Женька.
— Так тебе его и покажут – держи карман шире. Военная тайна. Знаю только, что где-то посреди леса. Десять раз мимо входа пройдёшь и ничего не заметишь – во как замаскирован.
— Я слыхал, что Гитлер на самом деле жив.
— Ну ясное дело, жив. Про это доподлинно известно. Живёт себе спокойненько под чужой фамилией. И новую войну мечтает затеять.
Я поводил плечами, ёжился – жутко.
В то лето мы любили играть в войчик, в войнушку. А ещё — в шпионов с обыском. Вернее, это была игра в шпионов и пограничников. Условия игры были предельно просты, как и всё гениальное: «шпион» должен был «перейти границу» и пронести на себе оружие — игрушечный пистолет - и не засыпаться при обыске. Но так как пронести пистолет было архисложно, и мы сразу наловчились находить его друг у друга, то для вящего интереса выбрали предмет поменьше — обычный стручок жёлтой акации, которая в изобилии росла на школьных аллейках. Это было что-то вроде секретного контейнера с донесением.
Как-то раз во время такой игры (я был шпионом) меня завели в кусты возле туалета — Мишка сказал, что это пограничный пост — и подвергли тщательному обыску: охлопали одежду, вывернули карманы, прошерстили волосы, заставили открыть рот. Во время обыска Женька вдруг смешливо хмыкнул:
— Мишка, надо проверить у него в трусах. Он донесение в трусах, наверное, прячет…
Я заметил, что в присутствии Мишки Женька ведёт себя по отношению ко мне несколько иначе, чем обычно. Он делался если и не развязным, то каким-то грубым, бесцеремонным, что ли. Мог запросто посмеяться надо мной. Он даже, кажется, сюсюкать при Мишке переставал: «трусишки… укольчик… говняшка…».
— Точно! Ну как я сразу не сообразил! Дубина стоеросовая! — Мишка хлопнул себя по башке.
Я понял, что в данный момент ему очень хочется стащить с меня трусы. Быть может, его подмывало убедиться, что я действительно мальчик, с соответствующими атрибутами мужеского пола: уж больно сомнительная у меня была на тот момент для пацана внешность. Ладно, насчет кружевных трусиков я, положим, пошутил — сознаюсь честно, отродясь таких не носил. Трусы на мне были самые обыкновенные — хлопчатобумажные, однотонные, мальчиковые, без всяких там дамских излишеств в виде ажурных рюшечек и складочек (трансвеститы отдыхают!). А вот что касается всего остального…
— У него трусы наизнанку одеты! Ясное дело, он свой секрет в трусах держит. Ах ты гад такой! Снимай трусы для личного досмотра! — приказал мне Мишка. В уголках его рта затаился едва уловимый злорадный смешок.
Я медлил, и Мишка нетерпеливо полез своей пятернёй ко мне в трусы, грабая там. Естественно, что я оказывал сопротивление, отбиваясь от них, как мог. Тень скорого и неминуемого разоблачения уже нависла надо мной. Но силы были явно неравными, и мне пришлось подчиниться грубому нажиму с их стороны. Под аккомпанемент отдалённого грома меня подвергли дальнейшему обыску, наиболее унизительной его части, и вскоре заскорузлые и цепкие Мишкины пальцы ловко выудили из моих трусов все улики. Сразу же после этого меня, как разоблаченного японского шпиона, поставили к стенке туалета и, не церемонясь особо, расстреляли головками репейника.
Между тем начинала собираться нешуточная гроза. Издалека отчетливо доносились глухие раскаты грома. В вершинах лип и клёнов тревожно зашумело. На западном крыле неба отчетливо обозначилась быстро приближающаяся в нашу сторону свинцово-серая грозовая туча. Внезапно налетел откуда-то вихрь, кружа водовороты пыли вперемешку с мусором. В школе звонко хлопнула незакрытая оконная рама. Кусты сирени и акации начали гнуться под неистовым напором ветра. Сразу пахнуло холодом и сыростью, как из погреба. И вот уже первые капли дождя, редкие и тяжёлые, словно горошины, зашлёпали по траве, по листьям, мокрыми мазками обозначились на дорожках. Сейчас должен был хлынуть ливень, он был уже где-то совсем близко. Мы с Женькой спрятались в туалете, том, что находился в самом конце школьного стадиона, – единственном ближайшем месте, куда не мог проникнуть водяной шквал. Мишка продолжал носиться возле футбольных ворот, всем своим лихим видом показывая, что никакая стихия ему нипочём.
Ливень хлынул внезапно. Всего за несколько секунд он вырос перед нами как сплошная полупрозрачная стена. Весь стадион затянуло, словно туманом, серой пеленой воды. Когда Мишка наконец-таки заскочил к нам, мне показалось, что на нём нет ни одной сухой нитки. Штаны облепили его ноги (вид у него при этом был как у утопленника), из рубахи сочилась вода, кеды издавали хлюпающие звуки. Пилотка цвета хаки сделалась от воды просто чёрной. Он вошёл внутрь и начал по очереди снимать с себя одежду, чтобы отжать её. Вскоре он остался в одних заношенных, ядовито-зелёных плавках.
Женька подошел к нему и что-то негромко сказал, в ответ на что Мишка хмыкнул. Уж не знаю, о чём они там между собой совещались, только вижу: они как-то странно переглядываются и улыбаются. А потом Мишка приспустил свои полумокрые трусы и начал игриво вилять бедрами, уставившись на свой висюнчик. Его член показался мне огромным, как сорванный с бабушкиной грядки огурец-рекордсмен. По сравнению с Мишкиным, Женькин перчик был просто жалким карандашиком. Женька посматривал на Мишкин член с явным уважением, чуть ли не завистью.
Стащив напоследок со своего тела последнее — носки, Мишка предстал перед нами совершенно голый, в чем мать родила. Только на тонкой шее, на тесёмке, болтался блестящий ключ от квартиры. Уверен, что окажись я в подобной ситуации, то чувствовал бы себя более скованно. Я зажался бы, словно девчонка. Но Мишка совершенно нас не стеснялся. Он продолжал все так же непристойно крутить бедрами и задом, распаляясь все больше и больше. Он стал отрывать ступни от пола, поднимать высоко вверх коленки, словно совершая какой-то первобытный магический танец. Шнурок с ключом подпрыгивал у него на груди, как у дикаря бусы. Не хватало только звуков тамтама, но их с успехом заменяли частые раскаты грома над нашими головами. Женька одобрительно фыркал, наблюдая за его телодвижениями. Откатав этот неистовый сеанс детского стриптиза, Мишка спросил нас:
— Ну что, мелюзга, кто хочет помериться со мной пиписьками? Найдутся желающие?
Мы с Женькой скромно потупились и молчали в тряпочку. Тут я заметил краем глаза, что Мишкин член, не сдерживаемый больше трусами, привстал, приняв из висячего почти горизонтальное положение.
— Артиллерия, к бою! — скомандовал Мишка самому себе. – Ну что, малость подрочим?
Женька хихикнул, я насторожился, как боевая лошадь при звуках походной трубы. Слово «дрочить» было мне хорошо знакомо из анекдота про грузина. Мишка взял свой член рукой и потянул вниз. Кожа начала сползать и головка немного обнажилась. Он отпустил руку, и всё стало на своё место. Он снова, на этот раз сильнее, потянул, обнажая головку всё больше. Вдруг кожа сама дальше скользнула, и головка осталась совсем голой. Мишкин кончик ещё больше напрягся; он опять взялся двумя пальцами за кожицу головки, легко оттянул её вниз, потом вернул обратно; ещё раз, ещё, все быстрее и быстрее… Я с любопытством смотрел на все эти Мишкины манипуляции.
— Пасите, пацаны, какая залупа!..
— Ого! – уважительно сказал Женька. Он толкнул меня локтем в бок: — Вот это брандсбойтик, да, Шурка?
Мишка помолчал немного, а потом, хитро прищурившись, обратился ко мне:
— Я слышал, Шурка, ты умеешь хорошо сосать. Пососи-ка и мне тоже.
— Кто? Я??? — Земля разом стала уходить из-под моих ног, а краска стыда залила не только лицо, но и уши. Мне показалось, что даже пятки стали у меня пунцовыми.
Мишка подступил ко мне ближе, воинственно размахивая своим отростком, как копьём.
— Да ты только глянь, Шурка, какой красавчик! Во, во и во!
Я беспомощно оглянулся на Женьку, но он только ржал, схватившись за живот.
Словно поднятый в воздух какой-то волшебной силой, Мишкин хуй вдруг вырос ещё больше, выпрямился и застыл, гордо покачиваясь из стороны в сторону. Теперь его не удалось бы замаскировать никакой одеждой, кроме, пожалуй, монашеского балахона. Я взирал на это физиологическое чудо как на цирковой атракцион… А ещё я разглядел, что над Мишкиным членом росли довольно густые рыжеватые волосы, чего не было ни у меня, ни у Женьки. Мишка приблизился ко мне вплотную. Я был в нерешительности, я оробел. Мишка заметил мои колебания.
— Не боись, не ссы… — стал уговаривать он меня, заговорщически улыбаясь. — Встань на коленки, так будет легче…
Передо мной открылся ещё один подходящий случай преодолеть свою дурацкую застенчивость. Раз уж все взрослые делали ЭТО, и даже Женька… К тому же Мишка, кажется, так по-дружески ко мне настроен…
После непродолжительного раздумья я покорно опустился перед Мишкой на коленки. Он снова взял свой огурец в руку и, подержав немного у моих губ, принялся нетерпеливо проталкивать его мне в рот. Мои плотно сомкнутые губы как-то сами собой разжались и пропустили Мишкину залупу внутрь, после чего я начал усердно её облизывать. Головка была нежная, скользкая и очень большая, вернее сказать, она показалась мне таковой. Под нажимом Мишкиной руки она всё больше и больше погружалась мне в рот, мешая дышать.
— Вот так, вот так. Хорошо… Давай, побольше обслюни его, чтобы лучше скользил…А теперь ещё чуточку возьми…И ещё… Клёво… Ох-х!
Взвивался в моей душе горячий стыд, нарастал и вновь опадал. Женька стоял в дверях туалета как бы на стрёме, хотя это было излишне: тут почти никто летом не ходил, а уж в такой жуткий ливень и подавно. Гроза надежно оберегала нас от непрошеных визитёров. Из дверей был виден весь пустынный стадион. Все вокруг журчало и шелестело, где-то через дырявую крышу уборной протекала вода, и струя её низвергалась вниз водопадом.
Одной рукой Мишка сжимал мокрый ком трусов, другой осторожно направил свой отросток, так, чтобы я смог начать сосательные движения. Затем он начал двигать им взад-вперед, взад-вперед, да так, что с каждым разом залазить мне в рот все глубже и глубже. Временами эта штуковина проникала так глубоко мне в глотку, что я начинал давиться. Я чувствовал, что Мишкина пиписька напряглась до предела. Она сделалась такой большой, что я думал — губы мои скоро лопнут, обхватывая её. Мой рот оказывался забит ею, словно кляпом. Видя это, Мишка немного вытаскивал свой инструмент. Он положил свою руку мне на голову и стал направлять, как бы насаживать мою голову на свой член.
— О, клёво! Моя девочка… Ну же… Пососи ещё… Вот это да! Оооу! Супер! О, блин, яйца зачесались, — и Мишка свободной пятерней стал скрести свои яйца. Мой рот переполнился слюной. Она стала течь даже по моему подбородку. Мишкины бёдра бешено задвигались, пытаясь ещё глубже засунуть член мне в рот. При этом Мишка стал сопеть, как паровоз. Мне кажется, что так продолжалось долго, очень долго. Целую вечность… Это сопение, да звуки ливня вокруг нас…
Наконец Мишка издал облегчённый вздох и освободил свой обслюнявленный хуйиз моего рта:
— Ну, кому ещё тут вставить?.. Я могу!
Женька только скромно улыбнулся в ответ, как бы показывая тем самым, что он оценил Мишкин юмор.
Дождь, между тем, кончался. Туча стремительно пронеслась над нами, редкие капли барабанили по крыше уборной, морщинили лужи на улице. После грозы мир был первозданно свеж и ярок, как переводная картинка, с которой соскоблили слой мокрой бумаги. Мишка одобрительно похлопал меня рукой по плечу, натянул трусы со штанами и, как ни в чем не бывало, побежал к себе домой – переодеваться. Во рту у меня стоял какой-то странный, чужой привкус. Я сплёвывал и сплёвывал, но этот вкус продолжал оставаться у меня во рту. Я рассерженно толкнул Женьку кулаком в бок.
— С-сука, — сказал я ему. – Н-нахуя ты Мишке всёраспизил?
От волнения я начал даже заикаться. Женька не ответил: он лишь виновато улыбался. Я чувствовал себя подло обманутым и преданным. Я готов был немедля расплакаться от обиды. Мои щеки и язык болели, во рту явственно ощущался мерзкий привкус чужого тела…
— Извини, Шурка, просто так вышло. Ты же знаешь Мишку — он никому не расскажет. Зуб даю!
— Пошел ты в ж-жопу со с-своим зубом! Следующий раз сам будешь с-сосать, понял?..
Из других развлечений того лета мне запомнилось, как мастерили «бомбу». Точнее, пытались её смастерить. Уж не скажу, чего мы там натолкли-намешали. Слава богу, что не селитру с соляркой, а то неизвестно, чем бы эти химические опыты закончились. Из «взрывных» компонентов помню какой-то красно-бурый порошок; мы набрали его возле школьного сарая, рядом с теплицей, в которой уже давно ничего не росло. Логично предположить, что это было какое-то фосфорное удобрение. Под конец мы жирно сдобрили этот сухой полуфабрикат отработанным машинным маслом из старого сломанного трактора, остов которого ржавел рядом всё с тем же сараем, источая запах металла и выдохшегося бензина. Мишка показал нам, салагам, как доставать это масло: брал длинный прут, засовывал его в отверстие (кажется, эта штука называлась картер) и тут же вытаскивал. С прута струйкой медленно стекала вязкая тёмная жидкость. Так постепенно, набравшись терпения, можно было набрать целую банку, чем мы и не преминули воспользоваться. Женька по ходу действия сочинял рецепт «адской смеси», указывал, чего, сколько и в какой очерёдности нужно добавить, он же незаметно стащил у бабушки из-под носа коробок спичек (пуще всего бабушка боялась, что Женька когда-нибудь подпалит дом). Испытание бомбы торжественно состоялось в кустах крыжовника. Женька как более меткий, поджигал, я стоял в нескольких метрах поодаль и наблюдал.
К счастью, смесь наша, едва вспыхнув, тут же погасла и больше ни в какую не хотела загораться. И на какое-то время наш пыл пироманов несколько поиссяк, период бурной деятельности, как это обыкновенно бывает, сменился периодом усталости.
Нет, определённо, Женька влиял на меня, причём, не в самую хорошую сторону. Разве я стал бы без него слоняться возле школьных сараев? Чего ради я бы туда один попёрся? А смог бы я один набраться храбрости и подойти к этому второгоднику Мишке?
Этот докучливый Мишка… Женька раззвонил ему и про наш шалаш, а ещё наплел кучу всякой небывальщины. Он сказал, что у нас там в кустах есть баба, которую он каждый день трахает в пизду. Именно так он и выразился: «трахаю в пизду». Мишка с кривой улыбочкой на лице слушал все эти бредовые Женькины россказни и недоверчиво смотрел то на него, то на меня. Тогда мой брат пригласил Мишку вместе слазить туда, в наш домик, чтобы самолично, на месте, в этом убедиться. Я был категорически против того, чтобы кто-либо посторонний проникал на нашу заповедную территорию, пускай даже и Мишка. Но, как бы там ни было, моё мнение не играло ровно никакого значения, и мне пришлось промолчать. Мы втроём полезли в наши кусты: впереди Женька, за ним Мишка, а я – почётным замыкающим. И вот уже в лицо мне повеяло знакомым зелёным сумраком…
Нет, всё же Мишка был не настолько тупой, чтобы прошляпить то, что само падало к нему в руки… Стоит ли ещё добавлять, чем вся эта весёлая экскурсия закончилось? В тех дремучих растительных зарослях меня, примерного мальчика и сына интеллигентных ро
дителей – кто бы усомнился в обратном? — снова в конце концов нахлобучили по первое число, чего и следовало, по логике вещей, ожидать. Мишка с Женькой под взаимные смешки выпростали свои пиписьки, а потом и вообще спустили до колен ставшие вдруг лишними трусики. Их раскрасневшиеся петухи угрожающе болтались в воздухе. Когда сеанс пиписькометрии был завершён, они, толкаясь и нетерпеливо оттесняя друг друга, как свиньи у кормушки, обдавая меня своим жарким запахом, бесстыдно возбужденные, по очереди вставляли мне в рот свои набрякшие неистовые члены. Каждый из них пытался при этом, делая е#ательные движения, протолкнуть своего петуха мне поглубже в глотку. Предаваясь плотским утехам, они даже устроили своеобразное соревнование между собой.
Как низко я пал в то лето: сын школьного сторожа, второгодник и хулиган Мишка запросто сношал меня, а я послушно подставлял ему свою pазинутую пасть!.. Скосив глаза вниз, я отчётливо видел, как упругая Мишкина палка постепенно укорачивается, скрываясь у меня во рту. Я смутно догадывался, конечно, что мой рот играет сейчас срамную роль девчонской пи#ды, той самой дырки, которая таится у них где-то между ног. Но эти догадки, повторяю, были ещё настолько неотчётливыми, неоформленными, как бы размазанными в сознании, что я попросту не придавал им значения. Сейчас забавно вспоминать, но в тот момент мне было стыдно исключительно оттого лишь, что щёки мои и подбородок были выпачканы моими собственными слюнями.
Временами, ко всеобщему веселью, Мишкин член вдруг выскакивал из моего рта с чавкающим звуком. Всё это напоминало хлопок вылетевшей из бутылки пробки. Постыдно надув губы, я ловил своим слюнявым ротиком Мишкину пипиську и принимался сосать снова. Во время этого постыдного занятия Мишка двигал своим пенисом так, что мои губы ходили почти по всей его длине. Полная непристойность того, что я делал, лишь усиливала мой пыл.
От меня не укрылось, что по Мишкиному телу пробегали легкие конвульсии, он прерывисто дышал. И ещё мне показалось, что от продолжительного сосания у него из письки выделяется нечто, похожее на липкую смазку. Когда Мишка вынимал свой х#й, это нечто слизистой прозрачной нитью тянулось за ним из моего рта, как сопля. Слюна это или что другое – я не мог понять. Кажется, оно было солоноватым на вкус.
Я видел, я чувствовал, что Мишка готов был даже обтискать меня, словно девчонку. Я ощущал это по его робким, неуверенным поглаживаниям – будто невзначай – по моим плечам и спине. И хотя Мишка не раз и воочию, и на ощупь имел возможность по моим цыплячьим прелестям убедиться, что я не девчонка, но все же… Чуднoй был этот Мишка! Я же сказал, что у него были не все дома. Во время этих необычных телесных контактов он, осмелев, делал уже явные попытки залезть ко мне под майку, проводил своими ладонями там, где у женщин расположены груди, находил и теребил мои соскu – если этот зачаточный предмет можно было так обозвать. Но раз уж невозможно было совсем обойтись без этих дурацких гендерных проявлений чувственности, я бы предпочел, чтобы меня тискал Женька. И совсем не потому, что накатанная дорожка предпочтительней. Я этого Мишку терпел только ради Женьки. Мишкины обтискивания вызывали у меня не неприязнь, нет – всего лишь дрожь и чувство щекотки. Я перехватывал его руки, лапающие меня повсюду. Когда же мне вконец надоело это однообразие, я не выдержал и прошепелявил:
— Хватит уже… Что я вам, сучка? У меня рот уже устал…
Если бы Мишке были знакомы иные способы телесного соития, он обязательно испробовал бы их сейчас на мне. Тем более что обстановка домика к тому располагала: не то чересчур откровенная спальня, не то медицинский кабинет непристойной стеклянно-резиновой специализации, где на входе пациенту надлежит снять трусы.
Между прочим, там, в шалаше, я не на шутку опасался, как бы Женька не растрепал Мишке заодно и про наши с ним секретные игры в «докторов». Это окончательно добило бы меня в глазах общественности, к коей примыкал и Мишка. Но он не рассказал. Потому, наверное, что очень уж пыжился выглядеть в глазах этого Мишки взрослым, и ему самому стыдно было признаваться в столь несолидных пацанских занятиях.
Впрочем, кажется, что Мишка кое о чём догадался, потому что, внимательно изучив взглядом наш столик, вдруг сказал:
— Фу, здесь пахнет больницей. Зубоврачебного кресла только не хватает. И щипцов.
— Каких щипцов?
— Какими зубы дёргают – вот каких.
Он широко открыл рот, с гордостью показывая лунки от удаленных зубов – зрелище, на мой взгляд, совершенно неинтересное. И напрасно я ждал от него продолжения – увлекательных историй про это…
А потом Женька с Мишкой заставили меня торжественно поклясться, что я никому не расскажу о произошедшем. В сущности, это было излишним: у меня и так язык не повернулся бы.
Много воды утекло с тех пор. Больше я никогда Женьку не видел. Точнее, встретил через много лет. Но больше говорить о Женьке я ничего не буду. Эта тема полностью мною исчерпана. Следующий же мой рассказ будет о других людях, других событиях, и напишу я его в несколько иной манере.
Глава четвёртая. Перемена декораций
Я уже говорил, что до поры до времени не придавал значения своим снам и быстро забывал их. Но потом что-то случилось со мной, словно невидимый переключатель в мозгу сработал, и сны обрели весомость, стали яркими и запоминающимися, я бы даже сказал – значимыми. Многие отрывки из них я помню до сих пор.
Один из первых снов такого рода был следующим – мы с матерью сидим в спальне и говорим о чём-то. С каждою минутою наш разговор становится всё более резким, напряжение нарастает… Я вижу, что мать, сначала просто недовольная мною, постепенно приходит в ярость. И вот наступает кульминация.
— Рузвельт, Рузвельт! – истошно кричит мать.
Из соседней комнаты неторопливо выходит высокий коренастый мужчина лет сорока, с проседью в волосах. Он представителен, как лакей, которого ставят на запятки позади кареты.
— Я не виноват, она начала меня цеплять, а когда я напомнил ей про папу, она вспылила! – пытаюсь я объяснить Рузвельту ситуацию. Рузвельт понимающе кивает. Он вообще всё понимает, но действует исключительно в интересах матери.
Я знаю, для чего мать позвала Рузвельта: дело касается отправки меня в интернат. Можно не сомневаться, что так оно и произойдёт. Сейчас Рузвельт поможет мне собраться, возьмёт меня за руку и мы поедем с ним в место моего будущего заточения.
Мой невозмутимый охранник холоден, словно лёд. Мечтать подружиться с таким или хотя бы попытаться склонить на свою сторону – безнадёжное занятие. Я ненавижу этого Рузвельта, но что-то подсказывает мне, что сейчас с ним лучше не спорить. Это человек-машина, ничто и никогда не может вывести его из равновесия. Если я нечаянно уроню свой рюкзачок в грязь, Рузвельт безропотно поднимет его, почистит и отдаст мне. Если я в его присутствии нагрублю матери, Рузвельт всё так же механически ударит меня, и это будет такой удар, от которого мне не поздоровится.
Дальнейшее выветрилось у меня из головы – всё-таки прошло уже немало лет, но вот сцена эта до сих пор стоит у меня перед глазами. Иногда мне становится жаль, что я не вёл тогда дневник, куда бы всё записывал. Но вот только сохранился ли бы этот дневник – я лично в этом сильно сомневаюсь.
Тётки делали вид, что панически боятся моей матери – ещё один вид игры, рассчитанный на простачка.
— Ну как взбеленится, аж ноздри у неё раздуются… — комментировала тётя Фрося, зачерпывая ложкой сметану из банки и скармливая её Эдику.
— Да, характер у неё тяжёлый. Если с Шуркой что-нибудь приключится, она тут нас всех в Сибирь сошлёт тогда, сестра, — это тётя Дося прикалывается в обычной своей манере и широко улыбается при этом, демонстрируя золотые фиксы. – Поедом съест. Будет нам верёвка и петля.
— Да, сестра (а слышится: «сястра»), — поддакивает в тон ей тётя Фрося. – Всё только «фр-р!!» да «фр-р!!» Шурке самому, небось, тяжко с ней приходится. Признайся откровенно.
Она поворачивается в мою сторону:
— А иди ко мне, Шурка, в сыновья. Не хочешь? Ну а чаво?
Я безмолвствовал. Неожиданное предложение тёти Фроси попахивало предательством, на которое я не был способен. Или всё-таки был?
Не услышав ответа, тётя Фрося переключилась на Эдика:
— Смотрите, как он матку лупит. Ты матку не бей, а то слыхал, что я сказала? Возьму вон лучше Шурку заместо тебя. А тебя – не будешь слухаться – сдам в детдом.
Эдик скуксился, собираясь зареветь.
— Ах ты, мамyнька-дорогyнька, мой мальчик… Ну не плачь. Матка пошутила.
Она обняла Эдика за плечи и стала слегка покачивать, как бы убаюкивая.
Всё же, несмотря на внешнюю напускную суровость, тётя Фрося не лишена была известной доли сентиментальности. Однажды я застал её на летней кухне одну. Сидя в окружении грязных кастрюль и вёдер, тётя Фрося… пела. Но, боже мой, что это было за пение! Какой-то заунывный не то плач, не то вой, не то стон. Трудно даже подобрать этому определение. Наверное, так в одиночестве воет волчица на луну. Помнится, было в её песне что-то про цыган, которые «украли молодую молдаванку», половина отсутствующих слов подменялась мычанием. Я молча, пятясь, поспешил ретироваться, испугавшись, как бы она меня не заприметила. Мне подумалось, что ей было бы не совсем приятно увидеть меня в этот момент: такое пение вряд ли подразумевало слушателей.
Мелкие – Наташка с Эдиком – постоянно крутились тут же. Видя, что я наблюдаю за ними, мелкие выставлялись, как могли, дабы обратить на себя ещё больше внимания: боролись, бегали наперегонки, носились с визгом и хохотом перед моим носом, толкали и пихали друг друга, бросали по очереди камнями в стоявшую неподалёку жестянку – кто первым попадёт. Особенно старался преуспеть Эдик. Он «показывал цирк»: качался, изображая пьяного, после чего грохался на траву, а ещё забирался на забор, цеплялся ногами за жердь и повисал вниз головой, пока глаза у него от натуги не вылезали на лоб, «укрощал» длинным верёвочным кнутом крапиву, плевал издали в Трезора, стараясь попасть ему между глаз – ещё один «смертельный» номер… То и дело он бросал быстрые взгляды в мою сторону, чтобы убедиться, что я за ним наблюдаю.
Наташка всеми силами тоже старалась не отставать от него. Вот она бросилась к Эдику (не девчонка – бизон!), схватила его за шею и попыталась повалить. Эдик сначала сопротивлялся изо всех сил, широко расставляя ноги, но затем, то ли действительно не устояв, то ли нарочно поддавшись Наташке, упал на землю, увлекая за собой и соперника. Наташка в долгу не оставалась, демонстрируя бои без правил: била головой по чему попало, лягала Эдика ногой в живот.
А уж беготни-то сколько было!
Однажды, когда мы с Игорем сидели за столом и обедали, внезапно наш разговор был прерван мелкими. Они подкрались незаметно. Сначала я услышал перешептывания и сдавленный смех, потом до моих ушей донеслось ободряющее Наташкино:
— …давай. Давай? Только разом. Три-четыре!..
После чего эти мелкие повернулись к нам спинами и почти одновременно быстро приспустили трусишки, демонстрируя нам с Игорем свои попки, потом все так же шустро натянули трусы обратно и со смехом сиганули прочь.
— Во дураки, да? – сказал Игорь, громко чавкая.
По всему чувствовалось, что этот маленький спектакль был срепетирован мелкими заранее, а его режиссерский замысел принадлежал Наташке. Сам не зная почему, но я очень возбудился тогда. Как по мановению волшебной палочки, я стал не в меру оживлён и весел, подхохатывал не в такт и вообще – нёс какую-то несусветную ахинею. (Мотайте, мотайте себе на ус, ученые сексологи. Так и записывайте в своих пухлых медицинских талмудах: лихорадочный блеск в глазах, зрачки расширены, нездоровый румянец на щёках, учащённое сердцебиение, пациент скорее жив, чем мёртв... Кажется, именно такое противоестественное состояние называется любовью?)
С большим трудом мне удалось преодолеть волнение и взять себя в руки. Больше всего на свете я опасался, что Игорь, посмотрев сейчас на меня, догадается о чём-то таком, сокровенном, но он лишь лопал в это время заварной хлеб, ломоть за ломтем, густо намазывая их вишнёвым вареньем. Ещё и рукой по привычке заслонялся, как будто отберут. А когда Игорь занимался поглощением еды, ему было глубоко наплевать на все сокровища мира и уж тем более на чей-то там выставленный голый зад.
Игоря вообще мало что интересовало помимо жратвы. Тётя Дося загружала его работой по хозяйству сверх всякой меры и при этом морила голодом, так что Игорь вынужден был лопать всё, что только попадалось ему под руку. Он ел ягоды, кислицу, собирал щавель, с аппетитом жевал дикие яблоки, невообразимо кислые на вкус, и неспелый крыжовник, от которого у меня сводило рот. Даже мясистые стебли сурепки на соседнем поле не укрылись от его прожорливого внимания. А однажды он отыскал в шкафу, за пустыми банками, полпачки макарон и мгновенно умял их все в сухом виде. Ещё Игорь побирался, выпрашивая и даже требуя еду у ребят в своем дворе. Помню, как однажды он подозвал какого-то мелкого пацана, тащившего из магазина верёвочную кошёлку с продуктами и стал дотошно высматривать, что у него там лежит. Разглядев пачку сухого фруктового киселя, он, не обращая внимания на протестующие возгласы и жесты мальчишки, жадно схватил её: «Ух ты, что это? Дай попробовать!» Я увидел, как сухой кисель почти полностью, крошась и пересыпаясь, исчез в его утробе. Игорь со смехом протянул и мне одну щепотку этого киселя – попробовать. Я вежливо лизнул – порошок был кисло-сладкий и сильно отдавал крахмалом.
В конце августа в лесу созревали орехи. Мы с Игорем ходили собирать их, а потом кололи. Своими крепкими зубами Игорь умудрялся разгрызть такие орехи, которые невозможно было расколоть даже щипцами. Их нужно было взрывать динамитом. А один раз я видел, как мой брат ел куриный суп, обгладывая петушиную голову. Он съел её практически целиком, урча от удовольствия, как собака, потом высосал мозги. И очень удивлялся, что мне такое не нравится.
И при всем при этом Игорь не был не только толстым, его и худым-то можно было назвать с натяжкой - он был какой-то костлявый, щуплый. Голова втянута в плечи, словно в ожидании очередной оплеухи от матери, постоянно шмыгающий нос…
Глава пятая. Совсем детские игры
Так получился – дом не дом, сарай не сарай. Так, будка, летний домик. Поставили туда поломанный, продавленный диван с изорванной обивкой. «Место для сторожа, — посмеивалась тётя Фрося. –Огород летом от воров охранять». И точно, было там две двери: одна вела во двор, а через другую можно было пройти на огород.
Наташка, проявив большую распорядительность, навела в нашем «домике» порядок: выколотила пыльное одеяло, по-хозяйски подмела соломенным веником пол и велела нам при входе разуваться, чтобы не наследить. Девчонка даже чуть-чуть приукрасила это жилище: прикрепила над диваном при помощи жёваного хлеба несколько репродукций, вырезанных из журнала «Огонёк», а на стол поставила букет полевых цветов в пол-литровой банке. Среди белоснежных ромашек проглядывали лиловые колокольчики и синяя медуница – всё то, что росло поблизости. И от этих цветов старый письменный стол, покрытый пятнами чернил и плесени, вдруг сказочно преобразился. А тут ещё Эдик принёс камешки с прожилками – «для красоты». Когда эпидемия украшательства немного поутихла, можно было отпраздновать новоселье.
Мы с Игорем ночевали там, в этом «домике» — это было так романтично. Укрывались одним одеялом. Чёрная толевая крыша аккумулировала солнечное тепло, и к вечеру наш жилище прогревалось на солнце настолько, что в нём делалось душно, как в бане. Зато к утру жара сменялась настоящим холодом. Помню, я по несколько раз за ночь просыпался оттого, что у меня зуб на зуб не попадал. И всякий раз оказывалось, что я лежу весь раскрытый: это Игорь перетаскивал на себя всё одеяло и заворачивался в него с головой.
А ещё нашу жизнь отравляли полчища комаров, которые реяли в воздухе и атаковали беспрерывно. К утру спать в нашем «домике» становилось совершенно невозможно: постельное бельё становилось волглым, а сломанные диванные пружины впивались в спину и бока, словно вражеские пики. Зачастую я просыпался весь окоченелый и начинал яростно растирать себя ладонями, проклиная всё на свете.
Утром нас будила тётя Фрося, громко стуча в окошко:
— Эй, сони, просыпайтесь! Не перемёрзли там?
Мы поднимались и, поёживась, натягивали на себя влажную от утренней росы одежду, потом выскакивали – скорей, скорей! – на солнце, такое тёплое, такое желанное. Мы мечтали только об одном — побыстрей обсохнуть и согреться. Но раннее солнце, которое миллионами капелек сверкало на траве, на листьях, на крыше погреба, ещё совсем не грело. Единственное спасительное место – печка на летней кухне. Подставить туда руки, бока, живот…Вот так. Тепло, ещё теплее…
Существовала, впрочем, ещё одна напасть, отравлявшая нашу тогдашнюю жизнь, – это крысы. Днём эти мерзкие существа отсиживались в своих щелях и норах, а по ночам выходили на промысел. Ночью за стенкой, в смежном с нами сарае, раздавались шорохи, поскрёбывания, противный писк и топанье маленьких лапок по дощатому настилу. То и дело раздавались позвякивание вёдер и быстрые перебегания с места на место. Хотелось разобрать пол и передавить этих мерзких созданий, чтобы избавиться от них раз и навсегда.
Дядя Жора рассказывал, что весной самолично убил одну крысяру увесистым поленом – огромную, размером с порядочного котёнка, седую, с плешивым хвостом. Этих наглых и пакостных тварей даже коты побаивались.
Однажды я проснулся среди ночи, но не оттого, что Игорь в очередной раз стянул с меня старенькое, побитое молью одеяло – какой-то мягкий, ворсистый комок лежал рядом со мной на подушке, со стороны стены, и – как мне показалось – гладил мне лицо. Я был не в силах даже пошевелить рукой со страха и от неожиданности словно окаменел. Неизвестно, сколько времени так прошло – может, минута, а может, и две – пока это что-то не соскользнуло вниз. Тут сонное оцепенение соскочило с меня, и я стал яростно дрыгать ногами, опасаясь, как бы эта тварь не забралась к нам под одеяло. Помню, что я долго не мог заснуть в ту ночь – а вдруг на меня сейчас снова накинутся крысы? Я ещё счастливо отделался – позже мне стало известно о случаях, когда голодные крысы отгрызали у спящих носы и уши, а будучи настроенными агрессивно, запросто могли в одиночку наброситься даже на собаку, вцепиться ей в губу.
Чтобы обрести хоть какой-то покой, мы попробовали взять к себе на ночь нашего кота Барсика, но это нам не сильно помогло. Поначалу Барсик вёл себя чинно-благородно, лежал у нас в ногах и мурлыкал, но среди ночи его словно подменили: он начал вдруг ни с того ни с сего орать дурным голосом, потом принялся скрестись в дверь, требуя, чтобы его выпустили наружу, а когда никакой реакции с нашей стороны не последовало, стал носиться по «домику», прыгнул на стол и опрокинул вазу и кувшин с водой, разметал наши вещи. Что тут было делать? Поневоле пришлось встать и выпустить бедолагу, а не то бы он учинил нам полный разгром.
Кажется, что после такой закалки я бы с достоинством выдержал ночёвку в осеннем лесу, где-нибудь на куче из еловых веток. По крайней мере, я был бы там защищён — если не от комаров, то хотя бы от крыс.
Помимо комаров и крыс, в домике обитали ещё сторожкие и совершенно безобидные паучки. Их даже Наташка не боялась. Посадишь такого на руку – он быстро перебегает к краю ладони и бросается вниз, вытягиваясь на паутине.
Так незаметно подкатывается июль – вершина лета. Днём солнце жарит немилосердно, ни ветерка, ни облачка. В такую изнуряющую жару в деревне делать нечего. Поэтому-то и царит сейчас дремотная тишина, настоящее сонное царство. Куры забрались в тень, кот Барсик лежит вразвалку в густой высокой траве. Игоря сейчас нет: он в школе на летней практике — пропалывает грядки. Я лежу один в домике на диване и откровенно скучаю. Смотрю рассеянно в потолок, где сквозь толь просвечиваются дыры – они светятся, как звёзды на ночном небе.
Вдруг слышу: за дощатой стенкой раздаётся какая-то возня. Я замечаю, как в щель рядом с моей головой просовывается длинный, очищенный от листьев стебель сурепки, потом слышу сдавленный смех. Мелкие! Я поднимаюсь, отбрасываю с дверей крючок, и вот мы в этом домике уже втроём.
Я присаживаюсь к столу, достаю лист бумаги и начинаю рисовать. Бумагу и карандаши я привёз с собой из дому, потому что тут, в деревне, подобных вещей днём с огнём не найти. Жаль, что практически ничего из нарисованного мной в деревне не сохранилось – всё пошло на растопку печей.
Но возвращаемся к моему рисунку. Линия, ещё одна и ещё — и вот уже в очертаниях угадывался Эдик. Брат легко узнаёт себя. Наташка вторит ему:
— О да, похоже так…
Я понимал тогда, что захоти я стать настоящим художником, мне многому пришлось бы учиться. А так всё это было мимолётно, эскизно, напоминало рисунок, выполненный на салфетке во время непринуждённой беседы за обеденным столом – интересно, похоже, но и без особых претензий на художественную ценность.
— Художники рисуют людей сначала голыми, а потом дорисовывают одежду, — сказала вдруг Наташка, внимательно рассматривая мой рисунок.
— А вот и нет, — возразил Эдик.
— А вот и да. Да, да, да!.. И не спорь со мною, Эдичка! Мне мама подарила на день рождения книжку, называется… забыла уже…
— Книжка называется «Забыла уже», — пошутил я.
— Ай, ну я не помню, — Наташка нисколько не обиделась на шутку; более того, весь её сконфуженный вид словно говорил: «Да, я заслужила насмешку за свою забывчивость». — Там на картинке нарисованы мальчишки на пляже. Так видно, что к ним плавки просто пририсованы. Несколько линий стереть — и как будто с голой жопой…
Эдик засмеялся.
— Правда же ведь, что художники срисовывают с голых? – повернулась Наташка ко мне.
Моё слово в этом споре было, несомненно, решающим. Конечно же, я слышал о профессии натурщиков и натурщиц, которые позируют перед художниками. Знал я также, что этим натурщикам приходилось несладко — ведь им надо часами высиживать в неподвижной и неудобной позе. Я кивнул: да, правда. Эдик пристыженно умолк.
— Но это только настоящие художники так делают. Они даже рисовать учатся на голых, — продолжила Наташка, ободрённая моей поддержкой.
От этих слов мне становится как-то не по себе, будто бы я нарисовал дурной рисунок, с головой выдающий мои порочные наклонности. Я ещё раз смотрю на бумажный лист – да нет, вроде ничего такого непристойного в моём рисунке нет, за исключением разве что плавной оглаженности форм, которая всегда волновала меня.
Вскоре Наташка по-хозяйски расстелила на диване принесённое из дому покрывало, прикрыв им наше драное одеяло. И мелкие тут же принялись барахтаться на этом диване. Потом играли, под неизменным предводительством Наташки, — «в дочки-матери», в уже знакомую «больницу», но как-то вяло, без раздевания. Мне уже порядком поднадоело сидеть с карандашом в углу и тоже захотелось принять участие в игре. Наташка, встретившись со мной взглядом, каким-то хитрым женским чутьём угадала моё секретное желание – существуют такие вещи, которые делать нельзя, но уж если очень хочется, то можно…
— А сейчас, сейча-а-а-ас… – протянула она, уставившись на Эдика и выдерживая интригующую паузу, как во время игры в фанты, и наконец выпалила: — А сейчас надо снять перед врачом трусы!
Всё! Ларчик открывался-открывался – и открылся. Бух!
— Иди ты срать! – покраснел Эдик. – — Тебе надо, ты и снимай! Я не буду.
Но какая женщина не настоит на своём? Не мытьём, так катаньем.
— Ну ты, поговори у меня ещё! – угрожающим тоном прошипела Наташка и принялась тормошить Эдика. — Старших нужно слушаться. Старшим надо уступать, Эдик. Ведь правда же? – сказала она, поворачиваясь ко мне.
Ну конечно же, это так. Ведь мы с Наташкой были в какой-то степени сообщниками. Эдик заколебался.
— Эдик, я кому сказала? Ну что ты как бяка-бука?
Но Эдик всё никак не мог решиться. Щёки его вспыхнули. Наташка наклонилась и что-то прошептала ему на ухо.
— Тогда и он тоже пусть снимет, — ответил Эдик ей негромко, но я отлично всё расслышал.
Наташка с улыбкой посмотрела на меня и спросила:
— А ты снимешь?
Я обрадованно кивнул. Если дело только за этим…
Глава шестая.
В шестом классе я узнал, что Игорь собирает рисунки с обнажённой женской натурой. Он сам с гордостью показал мне их. Это была целая пачка репродукций на глянцевой бумаге, местами грязных и помятых. Они были надёрганы из старых журналов «Огонёк», найденных Игорем где-то в подвале. Там, на этих репродукциях, были изображены грудастые и задастые купальщицы с объёмистыми ляжками, толстые, дебелые бабищи в бане, окутанные паром, среди бесчисленных корыт и лоханей. Эти толстобрюхие бабы с распущенными волосами ожесточённо нахлёстывали себя вениками. А ещё здесь нашлось место какому-то туманному абстракционизму – велико, видимо, было у Игоря желание. Или это пыл коллекционера, уводящий далеко в сторону… Среди этого пёстрого вороха репродукций откопался даже фотоснимок мраморного торса Афродиты, без головы и с отломанными руками, который стоял посреди каких-то прочих каменных обломков и глыб и отбрасывал на них глубокую чёрную тень.
Свою странную коллекцию Игорь хранил в туалете, рядом с унитазом. Он прятал её от матери и от Наташки за стиральной машиной, которой не пользовалась, потому что она была сломана.
Как-то Игорь сказал мне, что хочет побыстрее вырасти, чтобы лапать и тискать девчонок. А ещё он наблюдал втихаря за тётей Фросей, когда та мылась в бане (занятие, на мой взгляд, лишённое всяческого интереса), а потом с жаром рассказывал мне, какие у неё огромные сиськи – «буфера» и жирные складки на влагалище. Он множество раз показывал мне во всех подробностях, как она раздевалась, как мылилась, как мочалкой тёрла себе жопу, как поглаживала и расчесывала себе пи$ду.
Помню ещё, как однажды, когда мы сидели с Игорем в подлеске, он спросил меня:
— Хочешь, бабу из песка вылеплю?
— Угу, — равнодушно сказал я. Смысл слова «баба» не дошел до меня. В первый момент я подумал, что он имеет в виду бабку Веру, которую мы между собой называли так – баба. Но потом, по мере того как Игорь шаманил с кучами сырого песка, до меня дошло, что тут кроется нечто совсем иное. И он вылепил-таки – этот скульптор-самоучка — из песка женщину, чуть ли не в натуральную величину. Эта женщина как будто бы лежала на спине, плотно прижав руки к туловищу. И — как последний штрих мастера — он палкой проделал между её ног в песке углубление…
Уж не знаю, что он там с нею выделывал — я стоял на «стрёме» и смотрел по сторонам, не идёт ли кто поблизости. Мне кажется, что это созерцание мраморной Афродиты натолкнуло Игоря на мысль заделаться «скульптором». Да, веселые были времена! Мне было тогда n лет.
Игорь всегда очень детально помнил всё, что ему снилось, и пересказывал это мне. Из его снов я теперь, по прошествии многих лет, могу вспомнить только одно: он и какие-то девчонки, сначала он бежит за ними, потом девчонки гонятся за ним. А потом, настигнув его и повалив на землю, они начинают его хором дружно дубасить. На этом месте сон Игоря обычно и заканчивался. Такие вот странные, садомазохистские сновидения. Свои же собственные сны я не то чтобы не помнил – просто я им не придавал тогда особенного значения. Сон, который ещё утром был так свеж, так ярок, спустя некоторое время блёкнет, словно высушенный цветок в гербарии.
Ну ладно, у Игоря сны глупые, пусть так, но ведь зато их можно рассказывать, как непрерывный сериал! А мои и не расскажешь никому. Не потому, что они неприличные, вовсе нет. Просто они какие-то… непонятные, что ли.
Вот недавно я видел во сне, как мать на моих глазах превратилась вдруг в чёрную кошку – там, где возле стены дома образовался закуток между двумя заборами: один огораживал сад и огород, другой – двор. И будто бы я шепчу Игорю, стоящему неподалёку от меня: «Смотри, это моя мать! Она в кошку превратилась!..» А Игорь, вижу по его лицу, и верит мне, и не верит. Кошка с минуту посидела на траве, не сводя с нас колючих настороженных глаз, потом медленно поднялась и через забор проникла в сад, исчезнув за углом дома. А ещё через минуту из-за этого же угла появилась мать, держа в руке что-то похожее не то на морковь, не то на свеклу. Она несла это за ботву, как отрезанную голову за волосы, приближаясь ко мне всё ближе и ближе… Вот она отодвигает планку забора и пролезает через узкую щель, вот она медленно, не торопясь, приближается ко мне… Жуткий страх овладевает мною, и я тотчас же просыпаюсь. Как после этого не поверить в историю про чёрную руку в чёрном городе, которая приближается, чтобы схватить тебя за горло!..
Временами Наташка позволяла себе «выражения». Однажды у неё непроизвольно вырвалось бранное словечко в присутствии матери. При этом она сразу густо, пунцово покраснела, как пойманный за руку воришка, стала прямо таки неотличимой от своего сарафана.
Тётя Дося застыла с ложкой у рта, как изваяние, а потом, когда первый испуг миновал, принялась её прилюдно отчитывать:
— Как можно? Ты же девочка! Даже Игорь таких слов никогда не произносит.
Мне подумалось тогда: «Ну да, попробовал бы Игорь при ней выругаться! Мигом схлопотал бы по морде». А Эдик, довольный, что это Наташку, а не его застукали, ухмылялся, корчил ей из-за спины рожицы, вытягивал губы трубочкой…
Впрочем, долго распекать Наташку тётя Тося бы не смогла: к дочери она относилась едва ли не с благоговением.
Глава седьмая. Я влюбляюсь
Я не стану называть её истинным именем. И не потому, что не хочу никого задеть в своём повествовании. Просто мною замечено, что имя человека, которого любишь, будучи произнесённым вслух, обжигает неимоверно. Даже простой звук её имени по-прежнему продолжает ударять меня, словно электрический разряд. Итак, всё предельно ясно — мне нужно придумать ей иное имя. Но как же обозначить её, чтобы даже именем семантически выделить из этой нескончаемой череды Свет, Тань, Люд и Марин? Экзотические имена вроде Стеллы, Мэрилин, Миранды и им подобные отпали сразу же сами собой. Сейчас мне почему-то пришло в голову имя – Аглая. Отлично, пусть будет Аглая. Что-то пронзительно резкое и острое, как игла, присутствует в согласных звуках этого слова. Такою она и была, пожалуй.
Итак, она звалась Аглаей… Отчетливо помню зарождение моего чувства к ней. Было начало марта. Мы с классом ездили в лыжный поход выходного дня. Накануне выпал густой, обильный снег. Повсюду лежали высокие сугробы, нетронутые, как целина. После холодной и малоснежной зимы это казалось чудом. Помню — по-зимнему приукрасившийся лес, огромные пни, покрытые пухлыми шапками снега, ослепительно белые мохнатые ели, запорошенные стволы сосен. Приближалась оттепель, и вообще — чувствовался скорый приход весны. Небо было покрыто дымчатыми облаками, сквозь них местами проглядывало чистое, ослепительно голубое небо. То и дело налетали порывы ветра, и в лесу начинало мести и колобродить – это спадал снег с деревьев. Метель так же внезапно утихала, как и начиналась. С сосен то и дело сваливались огромные комья снега. Кое-где пели невидимые пичужки. Даже не могу описать, до чего же хорошо было в этом лесу! Снег слегка поскрипывал под лыжами.
Аглая раскраснелась… Я поднял варежку и подал её ей. На мгновение взгляды наши встретились. Взгляда, одного лишь взгляда – глаза в глаза – хватило, чтобы в моем сердце вспыхнула любовь к Аглае. Нет, пожалуй, это была ещё не совсем любовь, но – уже зародившаяся нежность. О, эти глаза – карие, с какой-то таинственной поволокой!.. Я утонул в них сразу, едва только глянул. Это было что-то странное, небывалое, не поддающееся никакому логическому объяснению.
Аглая взяла протянутую варежку, улыбнулась и, не говоря ни слова, покатилась вперед. Лыжные палки так и мелькали в её руках.
— Ишь, ишь, понеслась! Гляди, как жопой крутит! – сказал мне невесть откуда вынырнувший Ромка Овчаренко. Он с развязной улыбочкой смотрел ей вслед: — Не жопа, а пропеллер. Эй, Симакова, не несись так шибко – сгоришь!
И он с размаху хлопнул меня своей медвежьей лапой по спине. Неизвестно, что это значило: не то одобрение, не то предупреждение, типа «смотри у меня, не шали ужо», не то просто от избытка молодецкой силушки, которая так и бурлила в нём. А я стоял очарованный, не чувствуя боли, и ещё не осознавал в тот момент, что вся моя жизнь отныне раскололась на две половины: на ту, которая ДО, и ту, которая ПОСЛЕ. Какая же ОНА была красивая! Как хотелось мне остаться наедине с НЕЙ вот сейчас, в этом заснеженном сказочном лесу, похожем на новогоднюю открытку! Как хотелось взять ЕЁ руки в свои и согреть на груди!
Вот такая это была необычная снежная любовь!
Я любовался ею из окна, когда она подходила к школе. До чего же она была прекрасна! В своей короткой шубке с капюшоном она была похожа на Снегурочку. Или нет – на принцессу, ждущую своего принца. Слова – какой же это ненадёжный материал для изображения, как они крошатся и рассыпаются, как предательски непослушны — звук, один лишь звук, не музыка даже… Уж лучше тогда кисть и краски. Я бы изобразил тогда задумчиво-строгий овал лица, линию лба, грациозно переходящую в небольшой, слегка вздернутый носик, тонкую линию бровей… Изящное ухо… Чёрные, как смоль, волосы, собранные сзади в аккуратный хвостик. Иногда Аглая заплетала их в косички и укладывала. Косички свисали, и это было так непередаваемо мило и трогательно. Её глаза… это нечто совсем особенное. Казалось, её глаза излучают невидимый свет. Они то смотрели с лёгким прищуром, словно оценивающе, то внезапно вспыхивали, как две молнии, озаряя её лицо...
А потом был тот треклятый спектакль, гастроли какого-то московского театра. Прямо в последний день весенних каникул. И давали, конечно же, «Ромео и Джульетту». Лидия Феликсовна настояла, чтобы все до единого пошли смотреть это «программное», как она выразилась, произведение: ведь творчество Шекспира входит в экзаменационные билеты по литературе. И вообще – всё это очень интересно и захватывающе, прямо для нашего возраста.
— Про любовь? – голосисто выкрикнул с задней парты наш острослов Юрка Сабуров. – Не рано ли нам ещё?
На что Лидия Феликсовна со странной улыбкой ответила:
— Любви все возрасты покорны. А для вас – в самый раз. В кои-то веки к нам, в тьмутаракань, приезжает московский драматический театр. Да в Москве на его спектакли не пробиться, а тут прямо на тарелочке…
— На тарелочке, с голубой каёмочкой!.. – снова дурашливо выкрикнул Сабуров. — Я не могу. Мы на дачу уезжаем. На машине.
— Поезжай, поезжай на свою дачу. Скатертью тебе дорожка, — ворчливо напутствовала его Лидия Феликсовна. – Записку только от родителей не забудь мне потом занести.
Что касается Аглаи, то она называла меня не по имени, а исключительно по фамилии — Кoмов. И ещё — она всячески пыталась меня унизить.
— Комов! Отойди от окна!..
— Комов, не заслоняй свет!..
— Оооо, как ты мне надоел, Комов! Скрылся бы ты куда подальше!
— Не буди во мне зверя, Комов!
— Заглохни!
Плохо было моё дело, совсем плохо: Аглая не желала видеть во мне даже послушного пажа, робкого пигмея, покорного слугу, жалкого раба… Она так на меня смотрела, как будто я был её личным врагом.
Внимание Эдика переключалось попеременно то на Игоря, то на меня. Это было что-то сродни проверки на привязанность, как если бы подбросить щенка в лес и уходить от него в разные стороны – за кем побежит, кого выберет? На протяжении довольно долгого времени мы с Игорем словно на невидимых чашах весов стояли – то он перевешивал, то я. Ну, положим, Игорю на всё это было глубоко наплевать: он не чувствовал того, что чувствовал я. И очень удивился бы, наверное, если б узнал, что между нами воцарился тогда неукротимый дух соперничества.
Впервые же муки ревности я ощутил, когда Эдик не на шутку увлекся тарзаньими выходками Игоря, а я словно не у дел остался. Они лазили вдвоём по деревьям, словно две обезьяны. Здесь Игорь был вне конкуренции, его успехи выглядели впечатляюще. Состязаться в лазанье с юрким и ловким Игорем было для меня равносильно тому, как если бы играть в футбол один на один против самого Пеле. Количество оплеух и тумаков, выдаваемых Эдику, на какое-то время резко сократилось. Теперь если Игорь его и валтузил, то уж как-то очень душевно, словно заранее извиняясь, что причиняет неудобства. Уж не знаю, на счастье ли, на беду ли, но под Эдиком однажды предательски надломилась ветка, и он с двухметровой высоты кубарем полетел на землю, пересчитав попутно головой и животом все сучья. После этого он на деревья ещё долго не залазил.
Или взять тот случай, зимой, когда по профсоюзной линии матери Игорь отправился в Москву, где его ждала веселая новогодняя елка в Кремлевском дворце, кукольный театр Образцова, экскурсии по столичным музеям, какие-то фестивали, конкурсы, концерты… Когда же он вернулся оттуда, с кучей впечатлений, то расхаживал гоголем. Все внимание надолго было приковано лишь к нему одному. Мне же не оставалось ничего другого, как снова страдать муками ревности. Глупо, наверное, всё это выглядело, глупо и нелепо, но что уж тут поделаешь, слов из песни не выкинешь! Игорь был невольной преградой, которая постоянно маячила перед глазами и мешала мне привязать к себе внимание Эдика, да так, чтобы уже враз и навсегда.
продолжение следует
183